НАД ОКОШКОМ МЕСЯЦ
Повесть
ОТЧИЙ ДОМ
Я, к сожалению, не могу похвастать тем, что сидел под развесистым дубом с мудрецом – старцем Толстым, что бродил по тёмным аллеям с Иваном Буниным, что до слёз смеялся, слушая Антошу Чехонте. Не распивал чаи с маршалами, хотя служил честно и добросовестно долгих тридцать лет и три года! Хуже того, и с современными светилами я не близок. Получается, что и поведать миру нечего? Ан, попробую. Авось, кому-то будет интересно – прожито и видено немало.
Родился я в маленькой сибирской деревеньке под названием Толстовка, и когда вспоминаю мою маленькую родину, мою большую Сибирь, а это случается всё чаще и чаще, то я, прежде всего, вижу холодные бело-голубые крыши, над ними, тоже вымороженный, блестящий месяц. Белое небо, ясный месяц и чёрный лес вокруг деревеньки, да ещё завывание вьюги остались в моей памяти навечно. Забылось многое, а это не вытравить ни чем, и каждый раз при воспоминании рисуются картины моей родины всё ярче и красочней.
Зимой, перед самой войной, мы, - отец, мама, сестра Лиза и я, - переехали в русское село Покровку (Толстовка - белорусское поселение), которое прилепилось к северной окраине районного посёлка с названием явно бурятского происхождения – Баяндай. Помню, был морозный день, казалось, что и воздух смёрзся до кисельной густоты. Весь наш скарб вместился в пару саней: на первых ехали мама с папой, при них был сундук, на вторых ехали мы с Лизой и с нами, задрав ноги кверху, ехал стол-курятник. Нас закутали так, что даже щелочки для глаз не оставили, а поверх ещё прикрыли шубой из козульего меха. Именно, козульего, а не козьего и не косульего, потому что сибиряки козулей называют косулю. Там даже фамилии такие есть -- Козулины.
Сани потрескивают от мороза, полозья свистят, пищат, повизгивают, лошади фыркают заиндевевшими ноздрями и швыряют ледяные комья из-под копыт поверх наших шуб. Раскатанная дорога бросает сани из стороны в сторону, и мы с сестрой прижимаемся то к одному бортику, то к другому. На полпути наш поезд останавливается, и мы слышим голос мамы: «Вы живы тут? Не замёрзли? Ногам не холодно?» Наше мычание принимается родителями как свидетельство того, что мы живы, и мы продолжаем свой путь…
Война застала и нас врасплох. С отцом мы сбегали в лавку за водкой, точнее, бежал я, не поспевая за его широкими шагами, вечером пришли к нам соседи, а утром отец уезжал от нас на войну. Я, не всё ещё понимая, что происходит, каким-то особым чутьём воспринимал всю эту круговерть с провожанием, слезами, воем собак, рыданиями гармошек, пьяными криками мужиков, как что-то ужасное, непоправимое. Я понимал, что и отец как-то связан с этим страшным событием…
Машина увозила отца с мужиками, а я плакал и бежал за ней по пыльной, горячей дороге, пока она не скрылась за косяком леса.
Наша избушка осталась без хозяина, без изгороди, без печи, без утеплённых окон и дверей, и растерянно глядела по сторонам с пригорка, обдуваемого семи ветрами.
Печь нам сварганил не пригодный для войны дедок, вмазав сверху, вместо недостающих кирпичей, большущий, плоский красный камень - сланец. Этот камень был моим спасением в жестокие сибирские морозы, когда длинными ночами я задыхался от раздирающего грудь сухого кашля. Тогда вставала мама, топила печку, кипятила молоко, поила и журила одновременно своего непоседливого сына, чьи разбитые валенки латал слепой сосед через день, а то и каждый день. Напоив молоком, она подсаживала меня на печь, где я уже самостоятельно мостился на горячий камень, как мостится котёнок на солнечное пятно на подоконнике. Кашель на время отпускал меня, и я засыпал под свирепый вой вьюги в трубе.
А над нашей заснеженной избушкой висел любопытный рогатый ясный месяц.
Зимой было не только холодно, но и голодно. Единственный мешок ржи, выданный колхозом на трудодни, было великой проблемой перемолоть в муку. Но вот и до нас дошла очередь, и маме дали лошадёнку и сани, и мы проводили её в путь.
Остались мы с Лизой, ей в то время исполнилось уже десять лет, а мне пять. Остались одни, без хлеба, без соли, с кучкой дров, мгновенно проглоченных прожорливой «буржуйкой».
Прошла неделя, а мамы всё нет.
Ночью, воровски таясь, мы с Лизой брели по глубокому снегу, нагребая его в валенки, к дальней колхозной изгороди. Брали по жёрдочке из этой изгороди и тянули окольными путями, чтобы запутать следы своего тяжкого преступления. Во дворе, при свете глазастой Луны–свидетельницы, мы распиливали огромной пилой эти жёрдочки, сестра при этом справедливо возмущалась моему неумению, которое заключалось в том, что я не тянул пилу, а бегал за ней, как привязанный. Потом, когда печка раскалялась и сверкала со всех сторон прожженными боками, мы с Лизой степенно садились у тепла, нарезали тонкими пластинками картошку и обклеивали ими сверху и по бокам всю её поверхность. Отскочившие пузырчатые кружочки тут же съедались без соли и прочих приправ. Когда наши животы наполнялись приятной тяжестью, нас клонило в сон…
Охраняя нас, в ледяное окно избушки то и дело заглядывал серебристый беспокойный месяц.
Утром Лиза убегала в школу, и я не оставался без дела. Я или стругал что-либо изношенным ножом, или рисовал огрызком карандаша, всунутого для удобства в винтовочную гильзу. Рисовал домик с забором, трубу с дымом, ёлку под крыльцом и, конечно же, танки и самолёты со звёздами и такие же, только с крестами, горящие на всём пространстве, о чём свидетельствовало обилие дыма вокруг крестатой техники. Так я помогал своим бить врага.
В конце второй недели нашего одиночества к нам наведался дед, он пришёл из деревни, пришёл, чтобы узнать, что стряслось с нашей мамой, ведь в то время и за фунт муки лишиться жизни было делом простым. Он застал нас в нашем обычном состоянии: я стругал щепку, стараясь придать ей форму пропеллера, а Лиза, подметая пол, напевала патриотическую песенку про замёрзшую воду во фляге солдата. Деда возмутило наше безразличие к судьбе мамы, он стал ругать и стыдить Лизу, что та «распевае писни, кали маты немае в живых». Мы в это сразу же поверили и разревелись в голос. До этого каждый день мы её ждали, выглядывая в отогретые горячими нашими ладошками проталины в стёклах оконца, выходящего на дорогу, и у нас даже мысли не было, что с нашей мамой может что-то случиться.
Дед ушёл в свою деревню, а мы опять остались одни, только уже с чувством страха за нашу маму. Дед тогда почему-то не принёс своим голодным внукам краюхи хлеба и кусочка сала, видать, спешил, а в спешке и позабыл. И вообще, к нам в эти дни никто не заглядывал, кроме соседки тёти Маруси.
Семья тёти Маруси, как и мы, перебивалась с трудом, несмотря на то, что её муж, дядя Саша (так все звали Эликса Маркуса, пленённого в 14 году гусара венгерской армии, партизана отряда Каландрашвили, первого председателя колхоза «Путь Сталина», лучшего сапожника в округе) не был взят в армию и был при семье. Не взяли по известной причине - недоверию. Доверили защищать Родину его пятнадцатилетнему сыну Саше, для чего тому пришлось добавить себе парочку лет. Помню, как беспокоилась и переживала тётя Маруся за своего сына. Она приходила к нам и изливала своё горе маме. «Он же такой маленький, совсем ребёнок, как он там?» -- сокрушалась она. Мама, как могла, успокаивала, уверяла, что маленькому проще спрятаться от пули, и что он обязательно вернётся домой. Не вернулся. Погиб. Погиб при обороне далёкого Севастополя.
Второй сын, Вилька, работал на авиационном заводе в городе Иркутск-2, подросли и уехали к брату на завод Володька и Витька, но это уже после войны. Глазастые, густо по-мадьярски чернявые, дочери Нина и Люба оставались всё время при родителях. Люба, будучи карапузом, предала своего отца, когда тот прятался в очередной раз за печкой от заказчика, приехавшего за готовыми сапогами, когда они не были ещё раскроены. Больше часа тихой мышью сидел за спасительницей–печью наш именитый сапожник, выжидая, когда же надоест заказчику ждать хозяина, и он, в очередной раз тяжело вздохнув, уедет в далёкий свой улус без красивых и добротных сапог.
Любка, мурлыкая что-то, ползала по полу, забавляла себя, как умела, до тех пор, пока ей чего-то не захотелось, что без родителя она не могла сделать. Тогда она с бесконечными «па-па-па-па, пи-пи-пи…» устремилась в схорон отца. Любопытствуя, заглянул туда и заказчик…
Сапожное дело дяди Саши не приносило зримого дохода, потому что большинство сибиряков обходилось самошитыми ичигами, не до шика тогда было. Приходилось дяде Саше «крутиться», чтобы прокормить свою большую семью. Был он величайшей честности и порядочности человек, что и усугубляло его тяжёлое экономическое положение.
Дядя Саша умер, прожив около ста лет, к нему приезжали из Венгрии журналисты, каким-то образом прознавшие о его существовании, он даже, говорят, спел им песенку на родном языке.
Всё трудное время, и военное и послевоенное, мы поддерживали друг друга: то они нам мисочку муки, то мы им криночку молока. Славные были люди.
А с мамой была простая история: её, слабую и застенчивую, выталкивали из очереди наглые буряты.
До семилетнего возраста я был предоставлен сам себе. Вот когда было полное наслаждение свободой! Чем мы только не занимались! Набеги на колхозные, реже на частные, огороды. Морковь – главный продукт охоты, пониже рангом – репа, турнепс, капуста. Всё уметалось за милую душу. Обив землю о росистую траву, обтерев подолом рубахи, хрумтели морковь; как зайцы, грызли капусту, репу, турнепс.
В жаркие дни убегали в лес. Заострёнными палочками выкапывали клубни саранок. Очень вкусная пища! И под конец, на десерт, так сказать, мы высасывали нектар из кувшинок голубеньких цветков, названия которых я не знаю.
Для развлечения гонялись за сусликами и бурундучками. Их было в горячей степи и берёзовых перелесках полным-полно. А чтобы удовлетворить окончательно своё любопытство, познать, чем же интересным занимаются взрослые, мы отирались около конюшен, лесопилок, сарая, в котором формовали и обжигали кирпич. Особенно нас занимала кузница, мы её называли сокращённо кузня. И взрослые так называли.
Хрипят меха, вдувая воздух в горн, до белизны доводя пламя углей, в этом пламени или подкова, или кусок железа, который прямо на глазах превращается в болт со шляпкой, пластину навеса, шкворень, чеку в ось… Подручный кузнеца, или как его называли – молотобоец, подросток чуть постарше нас, но он в упор не замечает нас, мелюзгу, он невозможно важен. В перерыве, как заправский мужик, он устало садился на толстую замусоленную чурку, сворачивал из газеты, сложенной в гармошку, «козью ножку» и смачно закуривал, пуская в небо клубы сизого дыма. Мы ему страшно завидовали. Иногда нам везло, и дед кузнец разрешал подвигать вверх-вниз жердину, приводящую меха в действие.
Интересно было видеть, как подковывают коней. Коня заводили в специальное стойло, подвешивали на ремнях, кузнец зажимал между своих ног ногу коня, ловко обрезал растоптанное копыто, брал щипцами из горна раскалённую подкову и прижимал её к копыту. Слышалось шипенье, веялся лёгкий дымок, распространялся запах горелого мяса. Несколько ловких ударов по головкам плоских гвоздей – и нога лошади «обута» в железный сандалий.
Привели как-то невообразимо «несговорчивого» жеребчика. Его не только подковать, его завести в станок с ремнями не могли. Хрипел, ржал, метался в стороны, волоча за собой мужика и подростка, приведших его в кузню, вставал на дыбы, полоская ими в воздухе, как безвольными тряпками. Глаза дикие, испуганные. Мышцы под лоснящейся кожей мелко дрожат. Наконец-то и он подкован. Вытирая с лица пот кепкой, к нам большими, размашистыми шагами подошёл мужик. Разинув огромный усатый рот, он вытащил зубы и в сердцах сказал: «Видите, до чего он меня довёл!» Зрелище сногсшибательное! Откуда нам было знать, что бывают вставные челюсти. Когда я рассказал об этом маме, она тоже мне не поверила. «Выдумщик», -- сказала она, взъерошив на моей головёнке выгоревший вихор.
По тракту, пыхтя от тяжкого груза, поднимались на пригорок грузовики. Они везли бочки, ящики, укрытые брезентом. Они везли их в портовый городишко на реке Лене. Скорость их была такая, что не зацепиться за борт сзади и не прокатиться до конца улицы было просто невозможно. И вот, повиснув на руках, обдуваемые пылью, иссекаемые галькой, мы ехали до той поры, пока наших ног хватало, чтобы безопасно отцепиться. Не всегда так получалось. Однажды хитрый водитель так разогнал машину, что мы с дружком содрали кожу на животе, коленях, естественно, и на ладонях, а друг умудрился и на подбородке. Как-то, выйдя на улицу в новой рубашке, что было большой редкостью, я дал зарок не цепляться за борт, во всяком случае, до стирки, она тоже, кстати, не такой уж частой была, но решение зацепиться пришло независимо от моей воли. Грузовик так медленно вползал на поъём, что не повиснуть на нём мог только самый ленивый и безразличный к улице пацан. Всё бы ничего, но я зацепился новой своей рубашкой за невидимый крюк, и не отцепился, пока не сделал из неё распашонку. Стыдно, конечно, было перед мамой, но что делать, пришлось выслушать серию рассказов о страшных случаях, происшедших с такими же непослушными сорванцами.
Однажды привалило счастье! Прямо с неба!
К нам прилетел маленький По-2, сделал круга два над нашей деревней, и вдруг из него посыпалось что-то белое и невесомое. Нашему восторгу не было предела! Мы кричали, визжали, стараясь поймать эти небесные подарки! Мне повезло больше всех – прямо в руки плюхнулась кипа газет (это были они), штук двадцать. Я бегом отнёс их в свою избушку и надёжно там спрятал под тряпками в сундуке. Кто ни приходил и ни просил, я никому не дал и одной! Такое богатство отдать просто так? Ни за что! На газете можно рисовать, писать буквы, из неё можно вырезать фигурки, делать кораблики, самолётики, тюбетейки и даже «будёновки»! Отдать…
Пришла с работы мама, и к моему удивлению, все газеты, всё моё богатство, раздала людям, приходившим к нам за ними. При этом терпеливо и убедительно объясняла мне, что иначе нельзя, что людям тоже надо знать, что там написано; эти газеты самолёт выбросил для всех, а не только для нас. Пришлось подчиниться, хотя с её доводами был не согласен, потому что любая новость даже без газет разносилась по нашей деревне в одно мгновение, а тут, видите ли, им мало десятка газет, надо все забрать. Теперь их дети будут рисовать и кораблики пускать, в тюбетейках красоваться, а у меня ничего этого не будет.
Над нами в небе часто громом отзывался звук большого числа самолётов, летевших с Северо-Востока на Юго-Запад. Как потом выяснилось, это перегоняли на фронт американские самолёты.
В семи-восьми летнем возрасте я помогал маме пасти колхозных овец, а мой дружок Васька, впоследствии начальник Иркутского аэропорта, пас коров. Скажу сразу, что с овцами я не имел столько горя и хлопот, сколько Васька со своими коровами. В жаркий день мои овцы мирно укладывались в рыжей степи большими кочками и дружно млели в своих тяжёлых шубах. Коровы же в это время, вскинув упругие хвосты, как казаки сабли, вдруг, ни с того ни с сего, срывались с места и уносились вдаль неукротимой лавиной, сбивая в пыль сухую степь или засеянное рожью поле. Я, верный союзническому долгу, помогал другу в корриде со стоголовой пучеглазой армадой…
В девять лет у меня две косматых лошадёнки, две бороны и один на всех, мне подобных, дед Моргун. Последний был приставлен к нашей ватаге колхозным правительством для присмотра за нами и для очистки борон. Если со вторым заданием он кое-как ещё справлялся, то первое ему было совсем не по плечу. Его грозный окрик, даже с применением запрещённых слов в литературе доперестроечной эпохи, не имел должного на нас воздействия, а скорей всего подстёгивал на прямое неповиновение.
Бесконечно меряя босыми ногами не успевшую согреться после зимы влажную землю, мы развлекались, отгоняя от себя уныние и голод, песнями. Больше всего мне нравилось петь с мальчишкой-литовцем, приехавшим в Сибирь в послевоенные годы, и не по своей воле. Звали его русским именем Афоня, фамилия его тоже не литовская – Кривошеев. Афоня свободно владел литовским и русским, песни же пел на русском и украинском. Я тоже знал много украинских, и мы с ним заливались соловьями, помогая друг дружке выводить рулады неокрепшими голосами.
В классе у нас были из сосланных литовцев Афоня и Устя, в соседних классах тоже были литовцы. Ещё через несколько лет прибыла партия ссыльных из Западной Украины – бандеровцы. На врагов они совсем не были похожи. Как и литовцы, -- обыкновенные крестьяне и рабочие. Одним словом, холопы, у которых должны всегда чубы трещать. Мой первый тракторист (я был прицепщиком) был тоже литовец, Адам, паренёк старше меня лет на пять-шесть. Добросовестный, работящий паренёк. Впервые я попробовал у него консервированный компот из вишни, присланный ему с родины. Понравился.
- У нас там всего много. Вишни, сливы, яблоки, груши растут везде, -- говорил он, когда удавалась свободная минута во время обеда. В словах его слышалась грусть.
Получив разрешение, почти все литовцы уехали на родину, остались единицы.
Часто можно услышать, как плохо относились к детям врагов народа; не верить этому я не имею права, но мои сверстники -- литовцы и украинцы из сосланных-- были равноправными со всеми, их не унижали учителя, не презирали товарищи по школе. Если случались драки, то совсем не по политическим убеждениям, а по законам природы, данным нам свыше.
Преподавателем географии был литовец Людвиг Людвигович. Бледный и тощий, неисправимый интеллигент, не мог он управлять разнузданной массой безотцовщины. Даже его лирическое пафосное вступление на первом уроке, не привлекло особого внимания детворы к любимому им предмету. Хуже того, копируя картавость географа, то тут, то там слышалось высокопарное:
«От финских хвадных скав до пхаменной Ковхиды…!»
Примером ему мог бы послужить наш, отечественный, воспитатель и преподаватель по физике -- Павел Иванович. У него без проблем проходили занятия. Он никогда не жаловался директору и родителям на нерадивых и непослушных учеников. Расшалившихся бесенят он брал огромной рукой за воротник, другой за штаны там, где они раздваивались и сходились одновременно, и, совершенно не задумываясь, чем открывать будет нарушитель дисциплины дверь, вышвыривал его в коридор. У меня лично шишка сходила недели две.
Этой необходимой методикой работы с подрастающим поколением совершенно не владел интеллигентный до мозга костей географ Людвиг Людвигович.
По коридорам и кабинетам школы бегал шустрый, непривычно длинноволосый, литовец с аккордеоном. За его фанатичную любовь к бродяжьему сибирскому фольклору ему присвоили новое имя – Бродяга. А когда он однажды, увлёкшись дирижированием созданного им хора, свалился со сцены, то и знаменитую песню тут же переиначили. Она зазвучала так:
«Бродяга со сцены свалился,
В глубокую яму упал,
Ругался, божился, крестился,
Несчастную жизнь проклинал…»
Аккордеон у него был – заглядение! Перламутр и никель! Блеск и шик! Ни у кого ничего подобного в деревне не было. Были задёрганные чубатыми гармонистами две гармошки, два патефона были, а аккордеона ни одного. Патефон был в нашем краю у Сыроватских. В погожий летний вечер они раскрывали окно и ставили на подоконник чудо-ящик. Бодрым голосом сообщали миру счастливые певцы, как теперь хорошо живётся в колхозной деревне, по которой шагают торопливые столбы электропередач. Какими они ни были торопливыми, но до нас так и не дошагали. Так и сидели мы с керосиновыми лампами до шестидесятых годов.
Нам нравилось переиначивать тексты песен. В песенке фронтового шофёра мы пели: «Крепче за барана держись, шофёр!» Певцу, певшему разухабисто: «Бывали дни весёлые, гулял я молодец!» мы подпевали: «Бывали дни весёлые, по сорок дней не ел, не то, что было нечего, а просто не хотел». В песне со словами страдальца: «Зачем ты, безумная, губишь того, кто увлёкся тобой?..» мы «безумную» заменили на «беззубую» и получилось, как нам казалось, очень даже смешно. А про Семёновну, ужас, что пели!
И голодно было, и тяжела работа, а выдумки и проказы нами не забывались. Одна из них была такая: на пути к заимке, в лесочке из тонких осинок и берёзок, мы пересекали ручей. Был он не глубок и не широк, однако ж был. Переезжая через этот ручей верхом, мы с гиканьем и свистом понукали лошадей, хлестали их плетью, шпыняли босыми и твёрдыми, как голыш, пятками – в общем, делали всё, чтобы лошади, вступив в ручей, сами, не дожидаясь команды, рвали копыта. Мы умирали со смеху, видя, как новички валились в ручей от неожиданного проявления прыти лошадями, а косматая упрямица деда Моргуна носилась по кустам, стараясь тоже избавиться от не совсем лихого наездника. Были и другие проказы, но о них лучше не вспоминать. Стыдно.
В четырнадцать лет я уже личность, я прицепщик на тракторе, почти номенклатурная особа в масштабах колхоза. Мой начальник, он же с кривой ногой тракторист Василий Ершов, обдуваемый вольными байкальскими ветрами, спит сном младенца в высокой сочной траве, oт его лёгкого дыхания колышутся яркие полевые цветы и трепещут бабочки…Я, управляя рычащей железякой, тоже не упускаю прекрасного. Я уже не я, не замурзанный прицепщик, а бравый лейтенант-танкист, я неотразимо красив и храбр, я ору во всё горло: «Броня крепка и танки наши быстры!» На этой должности и закатилась моя колхозная карьера. После школы я поступил в военное училище. Только не танковое, а авиационное.
Из тех детских лет помню, как провожали на войну мужиков. Днём и ночью не стихали вопли баб, крики пьяных мужиков. Помню, как отхаживали мою бабушку, потерявшую за полгода двух сыновей, -- Мишу и Толю. Ещё через полгода был убит её зять Гриша, на руках у тёти Юли остались пятеро мал-мала меньше, старшему, Володьке, не было и десяти, а младшей, Томке, так и совсем ничего…
Старого почтальона боялись, как самого злого колдуна, и ждали с нетерпением его появления на мостике, отделявшем деревню от почты. После его неспешного прохода вдоль улицы, то тут, то там взрывался бабий вой, от которого подымались волосы на голове, ещё больнее было слышать писклявый детский плачь. Вскоре старик отказался от этой невыносимой для него должности, и его заменила девочка-подросток.
Кого только война не стронула с привычных мест, куда только не бежали люди, спасаясь от бомб, от голода, от смерти…Кто только не забредал в далёкую Сибирь, такую же голодную, как все уголки России, но к тому же ещё и холодную…
Однажды в нашу избушку влезло десятка два цыган. Попросились двое на часок – обогреть безногого старика, – а потянулась за ними нескончаемая вереница из существ всех полов, возрастов и размеров. Они грелись неделю, украдкой опустошая наши более чем скромные закрома. Наука не пошла впрок сердобольной маме, и ещё один табор вскоре раскинул свои перины и одеяла в наших «хоромах». Тут уж маму упросила её землячка, учительница из её села. Она бросила и школу, и деревню, и старенькую мать, и ушла с табором. У её господина была седая борода и блестящие сапоги, которые учительница снимала с его ног перед сном, она же и ноги ему мыла.
Ночевал у нас какой-то пилигрим. Седой, длинноволосый, в дырявом кожушке. Представился учителем, чем вызвал нескрываемый смех у всех присутствующих. Для проверки дали задачку из учебника Лизы про трубы, через которые втекает и вытекает вода, её, из всех самых умных наших близких и знакомых, никто решить не мог, а пилигрим взял и решил в два счёта, чем заслужил немалое уважение. Его даже накормили картошкой в мундире.
Приютили на время жестоких морозов молодую женщину с грудным ребёнком.
Поздним вечером, всё при той же холодной Луне, попросилась она переночевать, а мама отказала, потому что наш теремок был заполнен до отказа, посоветовала поискать приюта в других домах. Женщина ушла, а выскочившая немного погодя на улицу Лиза, увидела её за углом нашей избушки плачущей над своим ребёнком. Её завели в дом, нашли самое тёплое местечко. Когда она сняла с себя многочисленные платки и одёжки, то превратилась в девчушку, а, распеленав ребёнка, вскоре обо всём забыла и по-детски смеялась, забавляя его.
Ходил по селу невысокий, плотного сложения человек с армянской фамилией Хачикьян. Он примечателен был тем, что мог за один раз, на спор, да и без спора тоже, съесть ведро яиц, сварённых вкрутую, или ведро картошки. Ему было всё равно, что есть, лишь бы есть. Ходил он без рубашки, в расхристанной телогрейке, грудь и шея были цвета бурака.
В нашем доме обогревались будущие солдаты, проходившие подготовку при военкомате. Я с интересом наблюдал за ними издали; рассматривая винтовки и гранаты, сожалел, что не вышел годами. Потом узнавал, что тот или иной из них уже убит или ранен, и это не было диковиной, к этому привыкали.
Пошёл я в школу в неполные восемь лет. Солнечным сентябрьским днём побежал, конечно же, как и все мои сверстники, босиком туда, где всё таинственно и интересно. Ранняя осенняя пора в Сибири - прекрасная пора. Все деревья в жёлтых, ярко-оранжевых, красных цветах, всё горит-переливается. Воздух тих и кристально прозрачен, дышишь и не надышишься. Голоса слышны далеко, и тоже окрашены всеми диапазонами звучания. И учиться интересно, и в школу спешу поутру с лёгким, радостным чувством.
«Наука» давалась мне легко, очевидно, потому, что я уже кое-чему научился у сестры, да и интересно мне было открывать для себя каждый раз что-то новое. Одно не устраивало во мне мою бедную первую учительницу - Сказальскую Валентину Владимировну - я держал карандаш в левой руке, и привык к этому настолько, что переучивать меня было если не бесполезно, то весьма трудно, это уж точно. С её молчаливого согласия, появившегося не вдруг и не сразу, я и теперь пишу левой. Да и откуда мне быть правшой, если оба мои деда левши! Нет, не только этим я был известен классу и, ещё раз скажу, бедной моей учительнице. Пусть простит она меня за сорванные уроки, за непослушание, за непоседливость…Я не был злостным хулиганом, но иногда вдруг во мне просыпалось такое неуёмное желание рассмешить класс, что никакие меры на меня не действовали. Была у меня даже «тройка» за поведение, чего до меня не знала школа с момента её основания. Почему я так выпендривался, только повзрослев, понял: мне крайне необходимо было привлечь к себе внимание сестрёнок из блокадного Ленинграда - Иры и Тани Балиных. Их мама была врачом в нашей больнице, а девочки-погодки учились со мной. Ира - тихая, светленькая девочка, сидела со мной за одной партой, и чтобы мои друзья-забияки не дразнили нас постыдными «жених и невеста», я изредка, чтобы все видели, как я далёк от справедливых подозрений, подёргивал её за косичку, и в то же время ненавидел себя за такую подлость.
Таня, Татка, как её все звали, была полной противоположностью сестрёнки. Она была кареглазая, чёрные волосы её были всегда взъерошены, пуговицы у пальтишка вырваны с мясом, а где был хлястик, там зияли две больших дырки, оттуда торчала клоками вата. Глаза её, как две огромные сливы, влажно блестели и выдавали её постоянное желание совершить что-то необычное. От неё можно было всего ожидать: и подножки в самом неподходящем месте, и удара по голове тяжёлой сумкой с чернильницей-непроливашкой, перестающей быть в этот момент непроливашкой.
По-видимому, мне очень хотелось им тогда понравиться. Но закончилась блокада, и Балины уехали в свой город, и с тех пор я ничего о них не знаю. Просто интересно, что с этой Татки получилось? Из этого бесёнка всё могло выйти. У Ирины, уверен, всё должно быть хорошо. Во всяком случае, мне так хочется.
В школу ходили в любой мороз, даже перескочивший сорокаградусную шкалу, ходили и в близкий к пятидесяти. Причина здесь может быть и в том, что термометров не было ни у кого, и люди говорили: сегодня холодно (это около сорока градусов), сегодня страшно холодно, дым столбами стоит (это за сорок), невозможно холодно, топор от удара по мёрзлой чурке разлетелся на куски (около или за пятьдесят). Не пускали малышню ни в школу, ни на речку покататься на салазках в поющие и стонущие метели. «Не хватало ещё, чтобы унесло тебя куда-то да завалило снегом, – говорили старшие, – в каком тогда сугробе тебя искать?» В классах было так холодно, что сидели одетые, в рукавицах и шапках, писали карандашами, чернила замерзали в ледышки.
Вспоминается Новый 1944 год, мой первый учебный год. Ёлка в школе. Идёт представление. Все одеты в самое лучшее, самое тёплое. Мы знаем, что после праздничного концерта всем будут давать по кусочку коврижки, потому и терпеливо мёрзнем в холодном зале. Нас развлекают девочки в белых марлевых платьицах, они изображают белых лебедей, но очень уж синие они от холода эти лебеди.
Маруська Толстикова, моя соседка, тоже в марлевом платье, только ещё с огромным деревянным кинжалом, спела песенку о коварстве и любви с такими словами:
«Почему ты не пришёл, когда я велела,
До двенадцати часов лампочка горела?»
При этом она смешно прыгала со своим страшным деревянным кинжалом около «изменщика» с приклеенными криво огромными чёрными усами.
Появились в нашем селе чужие люди, которых называли предателями. Они были под присмотром милиции, и, пожалуй, никто из местных не знал, за что они сосланы, может, потому и относились к ним, как ко всем остальным, без ненависти и презрения. К тому ж Сибирь и без предателей была полна людей с неясным прошлым.
Да и я там не должен был родиться, а где-нибудь в Гродно, Могилёве или на Украине. Оттуда приехали мои деды, а отец с мамой родились уже в Сибири. Их историю я просто обязан поведать.
Они жили в разных деревнях, отстоящих друг от друга в трёх верстах. Отец родился в Толстовке, там обосновались переселенцы по столыпинской реформе из Могилёвщины, а мама из Тургеневки, там осели Гродненцы и Брестчане.
Воду брали из одной проруби. Кстати, воду этого источника, говорят, признали уникальной, и скоро будут продавать в бутылках. И вот однажды там встретились пятнадцатилетняя Ганна, по метрике - Она, и шестнадцатилетний Яков. Ганна (Она) уронила в прорубь ведро, а Яков вынул его, дал ей свои рукавицы согреть окоченевшие руки. Через год поженились. За долгую совместную жизнь народили детей – половина сероглазых блондинов – в отца, половина чернявых, кареглазых – в мать.
Отец хлебнул горя сполна. Вскоре, после трагической гибели его отца (случайный выстрел), мать ввела в дом примака, который был младше её лет на десять, а то и более. До того примак ходил по деревням, гнал дёготь, жёг уголь, плёл короба, продавал это мужикам – тем и жил. Войдя в дом к Наталке, которая в нём души не чаяла и всё боялась, чтобы не покинул он её (обычная беда и забота женщин, прикормивших юнцов), примак забросил своё прежнее занятие и усиленно принялся проматывать крепкое недавно хозяйство. Активной помощницей ему в этом неблагородном занятии была и сама хозяйка. Скоро от хозяйства остались рожки да ножки. Но на этом не остановился примак. Он стал проявлять чудеса садизма над детьми, и отцу моему грозила смерть. Знали, конечно, об этом и братья покойного Степана, мяли бока не раз примаку, но исправить его было невозможно. И вот однажды, ещё до рассвета, в дом к Наталке пришёл дед моего отца и забрал его к себе, в своё большое семейство. Сделал он это после приснившегося ему сна, в котором покойный сын Степан умолял забрать мальчишку к себе, иначе погубят его эти ироды.
Бабушки были полной противоположностью одна другой. Высокая, худая, прямая, немногословная – мамина мама – баба Мартося, девичья её фамилия – Гуревская. Она недолюбливала бабу Наталку, и называла её мужичкой. У бабы Мартоси чистота и порядок, у бабы Наталки неимоверный кавардак. Но зато какая у неё подвижность! Кроме всего, Наталка врачевала во всей округе заговорами да травами. Это у неё получалось превосходно. Я сам видел, как однажды к ней прибежала молодица, принесла не плачущего, а разрывающегося на части от крика грудного ребёнка. Со слезами обречённой отдала его Наталке, а через минуту он уже спал, сладко почмокивая губами.
Конкурентов у бабы Наталки, практически, не было. Была ещё одна в деревне, которой казалось, что тоже может врачевать, но её всерьёз не принимали. Звали её, как и всех баб, по имени мужа – Пануреиха. Ростом она была под два метра, со свирепым выражением лица и огромными разлапистыми руками и ногами.
Как-то, когда не было в деревне главного врачевателя, Наталки, в деревню приехал на двухколёсной телеге – торге – молодой бурят, у него что-то со спиной стряслось. Принимала его Пануреиха. Узнав, в чём его беды, коротко рявкнула, показав на порог: «Лягай!» Бурят интуитивно подчинился. «Мордой до горы!» -- уточнила позу Пануреиха. Опять непонятно, каким образом бурят правильно понял команду. Взяв топор, поблизости стоявший, Пануреиха выдала очередную команду дрожащему уже от могильного ужаса буряту: «Путай!», что в переводе значило «Спрашивай». Бурят этого, почти иностранного, слова не знал и на своё горе решил уточнить. «Куво, баушка, путай?» -- заискивающе переспросил он. В ответ Пануреиха, вскинув к чёрному задымлённому потолку топор, зарычала, как лев в пустыне: «Путай, каб Пярун табе забив!»
Больного бурята, забывшего все свои болезни, как ветром унесло. Он убежал в свой улус напрямик через лес, оставив у ворот коня с торгой.
Трудно было ему, привычному к безобидным глухим звукам бубна и пляскам шамана у костра, понять языческий ритуал страшной в своей решимости старухи в чёрном и с топором в руках. Будь на ней хотя бы одна яркая ленточка, а в руках балалайка или дудочка, тогда бы всё проходило иначе.
К вечеру пришёл кривоногий старик с редкой сивой бородёнкой, не сказав никому слова, отвязал от изгороди коня, сел в торгу и уехал, посвистывая не смазанными колёсами.
Как-то и Наталка так занедужила, что без больницы ей было не обойтись. Через три дня её оттуда выписали. Врачи не могли поступить иначе, потому что здесь затронута была их профессиональная честь.
Прознав о новом местонахождении Наталки, пуще прежнего устремились больные, особенно мамаши с детьми, к ней в палату. Врачи были взбешены!
- Та не я их зову, яны сами идуть! – оправдывалась Наталка. – Вон и врачиха ваша, Вольга Мироновна, свого брыластого принОсила!
У бабы Мартоси отец был офицером польской армии, ходил в сюртуке и галстуке, любил играть на скрипке. А у бабы Натальи кто был отец, не знаю, знаю, что в Киеве она была служанкой у своего дяди-прокурора, знать, не последний человек был и её отец. От дяди-прокурора, очевидно, переняла Наталка такие качества, как честность и справедливость. В то время судьи и прокуроры в большинстве были таковыми. Она была чрезвычайно бойкой на язык, прозвища, кинутые ею мимоходом, приклеивались раз и навсегда. Жила она бедно и никому никогда не завидовала. От примака остались два сына, а сам он погиб на войне, в Панфиловской дивизии.
Мой дед по отцу – Степан, был страстный охотник, это его и погубило в тридцать три года. До этого был ранен в ногу на германской войне, побывал в лапах медведя, еле выжил, и тут случайный выстрел в живот. Был грамотный для той поры настолько, что ему предлагали место писаря в администрации Иркутска.
Дед Трофим, отец мамы, тоже был грамотный, но он не был, к сожалению, охотником, а целиком был предан столярному и плотницкому делу. Ветряк до сих пор стоит на пригорке Тургеневки, как памятник деду, сработанный его же руками. Когда-то, при царе ещё, был моряком. Его форму, хранимую бабой Мартосей, как зеницу ока, во время гражданской войны забрали белые, может быть, и красные; смыкались они по Сибири долго, наседая поочерёдно друг на друга.
Белые хотели расстрелять деда Трофима с его отчимом за то, что они подобрали в болотах Булги телегу из обоза, поспешно кинутого белыми при отступлении. Если бы не моя мама, тогда ей было лет девять, то расстреляли бы точно. Мама упала в ноги офицеру, обхватила их, и со слезами стала просить «не убиваты тату и дида». Офицер пощадил отца, а в старика выстрелил, но промахнулся, и только вырвала пуля клок бороды, а сама застряла в лиственнице. Эта лиственница при моём детстве ещё стояла в огороде деда, и я видел на её теле уже затянувшуюся смолой рану от той пули.
Вообще-то Сибирь не ко всем была благосклонна, хотя туда решились приехать не слабые духом. В первую же зиму после переселения, крестов на пригорке наставили столько, что не дай бог. Умирали слабые и старики. Неимоверные морозы, какие и представить было невозможно, встретили их в первый же год. А одежонка какая была! Зипуны да лапти. А работа! Такой и каторжане не испытывали! Вручную, в снег и мороз валить вековые лиственницы да корчевать пни! Выжили… чтобы кому-то быть расстрелянным в тридцатые под Пивоварихой, кому-то быть убитым в нескончаемых войнах.
Мы ждали отца с войны долгих пять лет, надеялись, что с его приходом забудем, что такое голод и холод. Только так не получилось. Нам стало жить труднее: задавили налогами. Всякими правдами и неправдами доживали до весны. До щавеля, до крапивы и лебеды… Щавель собирали на бурятских полях, буряты гонялись за нами на злых косматых лошадях и стегали плетями.
Как только освобождались от снега пригорки пашен, детвора, и свободные от работы девки и бабы, устремлялись туда, ибо там можно было поживиться оставшимися с прошлого года колосками. Это почему-то преследовалось властями. Там, тоже на лошадях, но уже наши, русские, и тоже с плетями, гонялись за «преступниками», отнимали у них собранные колоски и втаптывали их в грязь. Этого я не могу понять и теперь.
Особенно голодным был сорок седьмой год. Были дни, когда мы не ели совсем. Мама, кормящая грудью мою сестрёнку, падала в голодном обмороке, отец был похож на скелет, обтянутый огрубевшей кожей; мне тоже есть очень хотелось, однако я оставался самим собой – непоседливым и неунывающим. У бабушки Натальи, как и у многих, не было избытка продуктов, но что-то всегда было, и мама, в который раз отринув стыд, посылала меня с мисочкой к ней. Бабушка никогда не отказывала, и я бежал домой с лепёшкой или горсткой муки, из которой варили похлёбку.
В эти тяжёлые дни, когда совсем и всем стало невмочь, колхоз собрал какие-то деньжата, и три мужика, помоложе и порасторопней, поехали в богатые хлебом края. Все ждали их с нетерпением. Долгим было их путешествие, ещё дольше казалось оно при голодном брюхе. Вернулись через две недели, привезли полтора мешка кукурузной муки – по мисочке на двор…
Жил у нас в это время мамин родственник из её деревни, он учился в школе механизации, и был по сравнению с нами весьма зажиточным человеком. У него всегда был хлеб, было сало. К его приходу после занятий мама варила ему суп, и он его по-крестьянски, не торопясь, съедал в молчаливом одиночестве. Потом, как что-то его укусило, он налил мне однажды полтарелки этого супа, я отчаянно и стыдливо отказывался, но он настаивал, как было бы это делом его чести, и мама кивком разрешила. Я ел этот суп, и он застревал у меня в горле, потому что рядом стояли и заглядывали мне в глаза голодные сестрёнка и братишки. Я стал избегать этого «благотворительного» обеда, а однажды, увидев заплаканное лицо мамы и узнав причину её слёз, раз и навсегда отказался от унизительной подачки богатого родственника. Причина слёз была проста. Маленькая сестрёнка, увидев хлеб, который мама не успела спрятать с её глаз, разревелась. Мама отрезала ей скибочку от большой буханки и нарушила заметки, что сделал её изобретательный родственник. Сев за свой обед, он тут же распознал «кражу» и устроил маме разнос. И это же помогло мне избавиться от навязанной родственником благотворительности в виде тарелки супа.
В «лихие девяностые», когда пенсия полковника была тридцать долларов, зарплата пятьдесят, моя жена и её мама, не испытавшие голода, были в ужасе от недостатка привычных продуктов. Я же, вооружённый опытом голодного существования, был спокоен: на хлеб и соль этих денег хватало.
Отец ходил, как тень. Голод и непомерный труд вымотали его. Я помогал ему, чем мог. Вместе мы заготовили и перевезли лес, срубили сенцы и баньку. После работы бежали на солонцы или к водопою подстерегать диких коз, иногда нам везло, но чаще понапрасну кормили злых, как собаки, комаров.
Ружья у отца были старенькие, плохонькие, он менял-выменивал их в надежде приобрести что-то стоящее, но, увы! Долгими зимними вечерами скрежетали мы пилами и напильниками, вытачивая недостающие детали к очередной своей надежде, чистили долго и кропотливо стволы от нагара и ржавчины, а результат всё тот же -- никудышный.
Видя бесплодные попытки отца заиметь добротное ружьё, я дал себе зарок купить ему таковое с первой же своей получки. Я сдержал слово. В первый же свой лейтенантский отпуск я привёз ему новенькое двуствольное бескурковое ружьё с хромированными стволами. Надо было видеть глаза отца, когда я вручал ему этот подарок. Алмазы! И здесь он был верен себе. «Ну, зачем ты тратился, лучше бы себе что купил. Я бы и своим обошёлся», – были его слова.
Нет уже отца, и ружьё опять вернулось ко мне. Храню его как память об отце, о тех днях и ночах, что провели мы с ним у костра в весеннем лесу, охотясь на глухаря, когда бродили по прозрачному осеннему лесу, высматривая белячков…
Светлая память о тебе, отец! Светлая память о тебе, моя милая добрая мама! Винюсь запоздало перед вами за все огорчения, что волей иль неволей принёс вам. Как жаль, что нет возможности повернуть время вспять и оказаться опять в том моём босоногом детстве.
В октябре прошлого года я, разбуженный ностальгическими чувствами, оказался в родных краях после долгого скитания по чужим городам и странам. Многое изменилось с тех пор, как я, мальчонка, в ситцевой выгоревшей рубашонке, с холщовой сумочкой в руках, покинул отчий дом и отправился искать своё счастье, свою долю.
Я не узнавал людей, я не узнавал земли, на которой вырос. Высоченные бугры, собиравшие зимними вечерами многоголосую детвору, оказались всего лишь небольшими холмиками, не более того. Знаменитый Ленский тракт, который топтали ноженьки каторжан и искателей удачи на приисках Колымы и Бодайбо, заасфальтировали, а мы так любили, зацепившись за борт грузовика, рассыпать с шиком искры из-под коньков.
Избушку, в которой я родился и вырос, снесли, на её месте вырыт глубокий котлован. Соседи поведали, что строится удачливый предприниматель, но имени его они не знают.
Что ж, думал я, глядя сквозь пелену на сваленные в кучу брёвна избушки, всему своё время. Ты сослужила добрую службу, была бедной, но приветливой, обогревала и давала приют каждому, кто стучался в твою дверь или промёрзшее окно, а вот будут ли так же щедры к людям хоромы, что поднимутся на твоём месте?
КУРСАНТЫ - ЛЕЙТЕНАНТЫ
С годами из памяти стирается многое, в основном то, что не тронуло глубоко твоей души, и яркими, броскими картинами стоят перед уставшими глазами важные для тебя события, ты отчётливо видишь лица, слышишь голоса, звуки. Ты снова участник и свидетель тех событий давнего, и не очень давнего, времени. Иногда не хотелось бы вспоминать что-то, а оно стоит тяжким укором и не покидает тебя ни на минуту.
Жаркое-жаркое лето военной поры. Дорожная мягкая пыль жжёт подошвы босых ног. Солнце выбелило мою головёнку так, что из тёмной, зимней, она превратилась в цвета соломы. Лицо, руки, ноги – тёмно-коричневые, как шоколад, вкуса которого я тогда ещё не знал, и потом, долго ещё, я не знал вкуса этого загадочного шоколада.
Улица – место моего постоянного пребывания. От восхода солнца до глубокой темноты я там. Улица, не конкретно та единственная наша улица, которая тянулась вдоль тракта, а вообще пространство на земле, под небом. Необъятное пространство. В одном направлении этого пространства чернел могучий лес, в другом, так же бесконечно, раскинулась рыжая холмистая степь. По этой степи, иногда заныривая в закраины наступающего леса, уползала на юг и север укатанная гравийная дорога. На юг - это к Иркутску, самому большому городу Восточной Сибири, Прибайкалья. А на север - к великой судоходной реке Лене и её порту Качугу, несравнимо с Иркутском маленькому, истинно провинциальному сибирскому городишку. Моё село с единственной улицей оказалось как раз посредине двух этих пунктов и называлось оно Покровка.
Этой дорогой уходили на войну мужики, этой дорогой они возвращались домой, кто цел и невредим, а кто израненный, искалеченный. По этой дороге, переполненные счастьем, гуляли те, кому повезло выжить в войне, кто дождался встречи. Серьёзные, полные достоинства, лица пожилых людей, светящиеся у подрастающей молоди, задорные, со следами выпирающей гордости за своего отца или брата, – виновника торжества, – у пацанвы. А если у пацана ещё какая-то необыкновенная подарочная вещица в виде блестящего складешка или губной гармошки, то тут уже лица самые разнообразные – гордые, завистливые, заискивающие.
Прогуливались большой толпой наши родственники: вернулся мой двоюродный дядя – Кузьма Климович, капитан, командир батальона. Он был красив! Стройный, ладный, кареглазый, волнистые тёмные волосы, грудь в орденах. Он приехал не один, а с женой. Одесситкой. Само по себе не такое уж это событие – привезти жену, привозили и до него. Дело в другом. У моего дяди половина крови была чужой, его жены-одесситки. Она была медсестрой и отдала свою кровь израненному молодому красавцу-комбату. Видать, от большой любви у них нарождались дети только парами. Проблема была в том, что здоровьем детишки не отличались, наверное, была потеряна сопротивляемость организма из-за смешения родительской крови. Но бабушка Федосья, игнорируя лекарства и медицину в целом, взялась за дело истово. Лёгкая банька с веничком, крестьянская пища, – и дети пошли на поправку. Невестка уволокла, так говорила бабушка, Кузьму и четверых уже детей к себе в Одессу, и больше я их в Сибири не видел. По прошествии времени, я как-то спросил у отца, не слыхал ли он что-нибудь о наших одесситах. Как же не слыхал, слыхал. Кузьма страдает от старых ран, а его сыновья-сорванцы всю Одессу в руках держат.
Второй дядя, Алексей Климович, пришёл зимой, как и мой отец, и гуляли они тогда долго и шумно, лихо носились на санях за водкой, кричали песни, разрывая на морозе меха гармошки.
Дядя стоил такой встречи…
В одном бою были убиты все офицеры; залегшую в растерянности роту немцы расстреливали методично из всех видов стрелкового и артиллерийского оружия; и тогда дядя, будучи младшим командиром, поднял роту, и выбили они немцев из окопов, закрепились, обеспечили успех другим частям и подразделениям.
Об этом его поступке мало кто знал, и за что у него ордена, он не многим рассказывал.
Он единогласно был выбран председателем колхоза, много сделал хорошего для людей, но, к сожалению, рано ушёл из жизни. Такая вот несправедливость.
С треском, грохотом и рёвом на трофейном мотоцикле, вдоль этой же улицы, носился геройский старшина, у которого, как ни у кого, даже у моего дяди комбата, не было столько наград. В таком красивом виде он пребывал не более трёх дней, а потом все узнали, что он никакой не старшина, а обыкновенный рядовой солдат погребальной команды, и из всех наград, которые были у него, ему принадлежит только одна-единственная -- медаль «За победу над Германией».
Этой дорогой и я пытался когда-то убежать на фронт, но меня, уже по-солдатски перепоясанного ремнём, с деревянным ружьём за плечами перехватили на мосту, перешагнувшем через безымянную речушку на окраине нашего села. Мне тогда было лет пять или шесть, и я был полон решимости бить фрицев.
Я подрастал, и всё чаще и чаще поглядывал на эту дорогу, смутно понимая, что и меня когда-то уведёт она в неведомые и невиданные края. Я готовил себя к этому.
Первая попытка вырваться на простор, не считая той детской, оказалась тоже неудачной. Закончив семь классов, я уехал на попутке в Иркутск поступать в железнодорожный техникум, который назывался сокращённо – ШВТ (школа военных техников). Поступал я не потому, что очень уж хотелось мне прославить себя в железнодорожном деле, скажу больше, мне оно было абсолютно безразличным, и паровоз-то я видел только в кино да на картинках. А всё дело в том, что учащиеся этого заведения находились на полном государственном обеспечении, и это в то время было крайне важным для многих мальчишек и их родителей. Что ещё можно пожелать своему вечно голодному полураздетому ребёнку кроме сытой и тёплой жизни! Конкурс был дикий! Прошли туда в основном те, у кого за спиной были крепкие силы влиятельных особ.
Мне было стыдно возвращаться в дом, в котором кроме меня у отца на шее сидело ещё четверо, и отец рад был избавиться от одного хотя бы рта… И вот такое получилось. Это было моё первое серьёзное поражение, и я к этому не был готов. Оговорюсь сразу, что я был и остаюсь, может быть, больше чем надо, тщеславным, оттого и упрямым, человеком. Стремление во что бы то ни стало добиться поставленной цели, всегда было для меня главным. Честными, разумеется, путями. А тут такой срыв!
Я шёл по улицам чужого неприветливого города, изучая вывески, и мир казался мне злым и несправедливым. Финансово-экономический техникум. Первый техникум, встретившийся на моём пути. Экзамены сданы успешно. Принят. Только радости от этого никакой. Смотрю на окружение, и мне становится не по себе. Одни девчонки! Да инвалиды ещё. И я пошёл искать чего-то дальше. Техникум физкультуры. Это не совсем то, чем я болел, однако и не человек в нарукавниках. Берут и здесь.
Домой возвращаюсь хоть и не на белом коне, а всё же и не на козе. И отец вроде бы смирился с участью вечного кормильца, и мама просит меня быть в этом хулиганском городе поосмотрительней, не дружить с плохими парнями, и друзья завидуют, а мне уже не хочется туда. Мучаясь, страдая, ходил я долго, не решаясь сказать об этом родителям. Время бежало быстро, оставались считанные дни, а я страдал и молчал. Когда совсем уж ничего не оставалось, я сказал маме, что не хочу ни в какой техникум, хочу после школы поступать в военное училище.
– Я поговорю с отцом, – сказала она, выслушав внимательно мои сбивчивые слова. – Он не будет рад этому.
Последние её слова прозвучали как упрёк, как назидание, быть более серьёзным в важных делах.
Ночью я слышал голос мамы, тихий, ровный. Отец говорил громко. Потом долго курил, кашляя.
– Что ещё ему надо? – говорил он, покурив, уже более спокойным голосом. – Сиди себе в тепле, да стучи косточками (на счётах). Это же не как я, на морозе да в пекле. И получает наш булгактер не как я. Мешок картошки отвёз бы, чего ещё ему?
- Он хочет после школы поступать в военное училище, - говорит мама.
- До этого ещё дожить надо. Это ещё три года.
- Тебе будет помогать. Летом на тракторе будет работать, там хорошо платят, - убеждает мама.
- Что мне помогать, пусть о себе думает.
- Да мал он ещё.
- Мал… Я в его годы… Сто рублей прокатал…
По голосу отца понимаю, что мы с мамой выиграли битву.
А что касается этих ста рублей, так это было совсем немного. На эти деньги я мог себе позволить один раз в день съесть свой обед, он же завтрак и ужин, и состоял из куска хлеба и одной дешёвой ржавой селёдки. Запивал водой из колонки на улице. Иногда свой совмещённый обед делил с товарищем, тоже поступавшим в финансовый техникум – одноклассником Стёпой. Не лукавя, скажу, что я помог ему набрать нужные балы. После экзаменов мы бежали к его тёте, где он жил. Мордастая, как и Стёпа, тётя ставила на стол большую миску борща с куском аппетитно пахнущего мяса, много хлеба, тоже душистого, и кружку киселя или компота. Мой желудок, поверивший в несуществующую щедрость и гостеприимность Стёпиной тёти, в первый раз мгновенно заполнился слюной, а во второй, третий и последующие, поняв свою ошибку, мирно дремал и меня уже не беспокоил. Он только, обидевшись, посылал в мозг язвительные, порой, несправедливые реплики по адресу Стёпиной тёти, и передо мной тогда порхала не добрая, щедрая фея, а топталась толстая жадная баба с пухлой спиной и короткой шеей, ног её не видно из-под длинной юбки, но я знал, что они, как у паука, -- тонкие, кривые и волосатые.
Стёпа, усиленно шмыгая вспотевшим носом, безропотно съедал всё без остатка. Глянув на пустую посуду, не спеша вытирал тыльной стороной ладони жирные губы, и, переведя на меня осовевшие от сытости глаза, спрашивал:
- Может, на Ангару смотаем?
И мы бежали на Ангару. Я легко и весело, Стёпа – пыхтя и отдуваясь. С берега бросали камешки, заглядывали в прозрачные, как хрусталь, воды прекрасной сибирской реки. Потом Стёпа спешил к ужину и мягкой постели, а я, естественно, «зайцем» добирался до Рабочего посёлка, где на чердаке старого сарая было моё временное обиталище.
На эти же деньги я не утерпел и сходил в цирк, и там же съел парочку порций мороженого, решение моё на этот счёт было однозначным: ничего, без селёдки перебьюсь! Вот и все деньги. Домой добирался уже как мог. На попутках, обманывая жлобов-водителей.
А бредил я другим. Я хотел быть лётчиком. И не просто лётчиком, а истребителем. Можно, как и Водопьянов или Молодчий, но всё же лучше истребителем. Чкалов, Кожедуб, Покрышкин, Талалихин, Сафонов! Вот это настоящие лётчики! И я буду таким! Жаль только, война закончилась, и негде теперь проявить свой героизм! Но ничего, найду…
В классе восьмом или девятом вызвали в военкомат, поинтересовались моими планами на будущее, узнав их, решили проверить, могу ли я быть лётчиком, хотя бы в смысле здоровья. Медицинскую комиссию я прошёл без сучка и задоринки, и был взят на учёт как претендент на место лётчика-героя.
Я не почивал на лаврах, я готовился к поступлению, проявляя чудеса упорства и терпения. Во дворе у меня появились гири, штанги (шестерни и прочие железяки на трубе), перекладина (труба на столбах ворот), большое резиновое колесо. Может, не каждому понятно, для чего мне понадобилось это колесо? Очень простой ответ: для тренировки вестибулярного аппарата. Лётчику такие тренировки крайне необходимы. Тренировки простые, но требуют ассистента-помощника, недостатка в которых у меня не было. Какому пацану не захочется покатать колесо с человеком внутри, голова которого между колен, локти в ссадинах -- наружу. Да и самому промчаться в этом колесе разве откажешь! Земля-небо, земля-небо! Сплошная полоса! И долго ещё мир бешено крутится в твоих глазах!
Тренировки не прошли даром: к концу школы у меня было несколько спортивных разрядов, и мышцы мои были хоть тощеваты, но крепки, выносливы. Тело закалял зарядкой и растиранием снегом. Начало было неудачным, - схватил воспаление лёгких. Потом всё нормализовалось, и пробежаться босиком по хрустящему снежку для меня было пустячным делом.
Я жду вызова из лётного училища, он должен пройти через военкоматы. Я знаю это училище, оно ждёт меня.
Однажды, когда я пришёл в ДК на фильм (почти единственное окно в большой мир, не считая книг), меня там увидел капитан-военком, отвёл в сторонку.
- Нам с тобой, брат, не повезло, - сказал он, глядя мне в глаза. - Место, которое держали для тебя, у нас, к сожалению, забрал областной военкомат. Если хочешь, подберём какое-нибудь другое? Алма-атинское пограничное, Ташкентское общевойсковое, есть училище тыла? Подумай. Приходи завтра с утра, решим на месте.
Утром я отказался от всех предложенных мне училищ, забрал документы и умчался в Иркутск, поступать в гражданское лётное училище. Тоже не плохо. Буду полярным лётчиком. Как Водопьянов, Левоневский… К моему огорчению на дверях приёмной комиссии висел листок бумаги, на котором были написаны чернилами роковые для меня слова: «Приём курсантов в училище закончен», и дата вчерашнего дня. Один день, всего лишь один день, отрезал мне путь в небо!
«Ничего страшного, - успокаивал я себя, трясясь в кузове грузовика с бочками, везущего меня к дому. - Не все лётчики стали сразу лётчиками. Кто-то пришёл из механиков, кто-то даже из кавалерии, кто-то совершенно случайно забрёл с улицы. Закончу авиационное, пусть будет техническое, училище, и потом, при первом же случае, перейду в лётчики. Механиками были и Чкалов, и Покрышкин, и многие ещё мне неизвестные лётчики». И я дал согласие на Иркутское военное авиационно-техническое училище ВВС.
В первой половине дня я ушёл из дома, чтобы никогда больше в него не возвратиться. В руках у меня сумка, в сумке несколько учебников, да что-то из одежды, на плечах выцветшая ситцевая рубашонка, на ногах видавшие виды ботинки. Меня провожала ватага мальчишек, кому я щедро раздал свои спортивные «снаряды» и прочие ненужные уже мне безделушки.
Навстречу шла мама. Она спросила меня, куда это я с сумкой? Чуть помедлив с ответом, я сказал, что уезжаю. У мамы сразу же повлажнели глаза, и чтобы не видеть слёз, успокоил её.
- Я пошутил, мама, - сказал я, прощаясь мысленно с ней.
Я ехал в кабине какого-то запоздалого бензовоза, глядел на степь, вспученную рыжими буграми, и думал, что в эти места никогда больше не вернусь. Душу царапали острые когти, и я крепился, чтобы не заплакать, не разрыдаться …
Покидал этот край навсегда, потому что мне в нём было уже тесно. Кино и книги, особенно книги, заставляли меня смотреть на мир широко открытыми глазами. Я не переставал удивляться успехам в крепнущей после войны страны. Где-то люди прокладывают дороги, создают моря, штурмуют небо и океаны, снимают фильмы, пишут интересные книги о героях, прошедших войну и теперь строящих новую счастливую жизнь. Разве усидишь тут! Надо быть рядом с ними! А иначе, зачем жить?
Поступил без труда. Даже то, что вес не дотягивал до роста, не помешало мне пройти медицинскую комиссию без замечаний. «Здоров, норма, отлично, соответствует» - такие заключения писали врачи в моей медицинской книжке. А вес не добирали большинство, и врачи знали, что через три-четыре месяца этот недостаток изживёт сам себя. Так оно и получилось: почти все взяли своё недостающее, один наш курсант прибавил 16 кг за неполный год, я тоже наел четыре.
В связи с этим вспоминается такой случай.… Но перед этим скажу, что, переодевшись в форму, мы превратились в бегающих, снующих, вечно опаздывающих, неуспевающих, неумелых зелёненьких человечков в огромных сапогах. Как бы мы не старались что-то сделать хорошо, всё было не так, всё не нравилось нашим командирам. То щётка не там, то в тумбочке книги не пирамидкой, то одеяло морщит.…И вот, как-то заготовщики пищи на всю роту получили бачки с кашей, мясом, получили масло, сахар, всё расставили по столам. Стол на двенадцать человек. На отделение. Прибежала взмыленная, опаздывающая на занятия рота, побрякалась на лавки, застучала ложками-поварёшками. Смотрят наши заготовщики, и глазам своим не верят: один стол не занят едоками. Значит, просчитались на выдаче и пищи выдали больше аж на целых двенадцать человек! Вот повезло, так повезло! Скажи, никто в это не поверит! Наши бравые заготовщики в считанные минуты съедают вдвоём то, что положено по норме для двенадцати. Бачок каши с мясом, двести сорок граммов масла, около тридцати кубиков сахара, и ещё там чего… Что не вошло в живот – рассовали по карманам, что-то передали соседнему столу... Каково было их удивление, когда к опустошённому столу прибежало опоздавшее отделение, задержавшееся в казарме по причине «неудовлетворительного равнения коек». А приказ начальника училища был строг и неукоснительно всеми выполнялся. В том числе и поварами. Никаких добавок! Пусть привыкают к норме!
Картинка. Рота в строю. Перед ротой два заготовщика. Один громадного роста, другой ему под мышку, но оба с тугими округлыми животами. Им страшно посмотреть товарищам в сверкающие голодным, почти волчьим, блеском глаза, они смотрят на носки своих сапог, стараются их увидеть. Командир взвода, поправив тесный воротник под галстуком, обращается ко всей роте:
- Товарищи курсанты! Кто ещё не знает, что бачок каши на двенадцать человек?
Этот вопрос-назидание прижился в нашей роте надолго, может быть, даже до окончания училища. По поводу и без повода слышалось то тут, то там: «Кто не знает, что бачок каши…» Как наши заготовщики пережили это и не застрелились, одному богу известно. Наверное, только потому, что оружия нам ещё не дали.
Жили мы в палаточном городке недалеко от гражданского аэродрома, привыкали к рёву моторов. Временами казалось, что на нас падает самолёт. Привыкли быстро, и спали, как убитые, не слыша никаких звуков, не ощущая перепонками и кожей вибраций воздуха. Всё бы ничего, да тесновато было в палатке. Особенно во время команды «Подъём!» Все соскакивали, как ошпаренные. Прыгали в штаны, совали ноги в сапоги, и через две минуты должны все быть в строю. Чтобы не огорчить командира и сделать всё как он хочет, мы стараемся из всех сил. Но только сил тут одних недостаточно. Бывают непредвиденные обстоятельства, через которые не перепрыгнешь, будь ты хоть и семи пядей во лбу. Попробуй, к примеру, натянуть на ногу сорок пятого размера сапог тридцать девятого. Это только в сказке про Золушку возможно!
- Курсант Бойко, за опоздание в строй - наряд вне очереди! - сообщает «новость» командир взвода великану Бойко, который отличился ещё заготовщиком.
- Да вот, сапог не мой! - Суёт Бойко сапог в лицо командиру, надеясь вызвать у того понимание и сочувствие.
- Два наряда вне очереди! - слышит в ответ.
А в это время его закадычный друг Агеев никак не может выровнять в строю сапог сорок пятого размера с тридцать девятым.
Изучаем «Настольную книгу офицера» - Уставы Советской Армии. Мы стоим на самом солнцепёке, солнце катается по нашим стриженым головам, частично прикрытым пирожками-пилотками, а рядом, в трёх шагах, тень от леса. Пот стекает по шее, спине, ещё ниже, сливается в сапоги. Хочется пить. Ещё мгновение, кажется тебе, и ты рухнешь замертво. Так и есть. Кто-то вывалился из строя. Командир, не сходя с места, кивком головы показывает на лежащего:
- Отнести в тень! Расстегнуть две верхние пуговицы!
Пример заразителен. Оседает ещё один воин, не перенесший малых тягот службы. Командир, посмотрев на небо, на солнце, презрительно на нас, горе-воинов, командует:
- Три шага назад, марш!
Эти три шага отделяли тень от солнца.
Пролетели жаркие денёчки, наступил октябрь, а вместе с ним пришли снег и холода. Мы всё так же ночуем в летних палатках, а на занятия ходим в учебные корпуса. В палатке не теплее, чем на улице. Спим попарно. Это позволяет иметь на себе не одно, а два одеяла, две шинели, две простыни, тепло от друга… Зарядка по пояс голыми. Бежим по лесу, на ветках которого шапки снега. Шутники из впереди бегущих сильно бьют по дереву ногой и продолжают свой бег, как ни в чем не бывало, а на голые бледно-синие тела замыкающих строй падает снежная лавина. Закутанные в тёплые платки и телогрейки бабы, бредущие на рынок через лес с бидончиками молока, останавливаются, горестно качают головами и сокрушаются:
- Бедные деточки, как же над вами издеваются эти изверги!
Умывание холодной водой по пояс, растирание жёстким, как наждак, полотенцем. Если б кто знал, как не хочется лезть под ледяную струю! Но надо. Надо хотя бы потому, чтобы не получить пресловутый наряд, каких у командиров запас немереный, и они раскидывают их налево и направо, как щедрые сеятели зерно на ниве. Командир в сторонке, но он всё видит, всё слышит. Слегка обмакнувшихся хитрецов, он одним пальцем посылает под тот кран, из которого сильнее всего хлещет обжигающая струя. Руки, как грабли, с негнущимися пальцами. Ими ничего нельзя сделать, даже крючки на шинели не застегнуть. Помогаем друг другу, как можем. По дороге к столовой согреваемся, а, позавтракав, боремся со сном на занятиях. Чтобы курсант не уснул, все за этим следят. Преподаватели, командиры отделений, помощник командира взвода, командир взвода, командир роты. Два последних от случая к случаю заглядывают в глазок, и тут же наказывают нерадивых подчинённых и журят небдительных младших командиров. А спать так хочется! Набегавшись, напрыгавшись, намёрзшись, сомлев от жары и калорийной пищи, организм в твоём теле отказывается тебе повиноваться, он требует отдыха, требует крепкого здорового сна. И только после вечерней проверки, заслышав команду «Отбой!», голова на половине пути до подушки уже спит. Какой-то миг. До команды «Подъём!» И опять всё закрутилось, завертелось…
Лагерная жизнь позади. Мы живём в казармах, освободившихся после выпускников. Потолки высоченные, стены метровые, сложены из красного кирпича, раствор кладки таков, что случайно прилепившуюся к кирпичу сбоку капельку не оторвать уже ничем. А этим казармам, дай бог, больше сотни лет. Царских времён они. Здесь было когда-то юнкерское училище. А теперь вот мы, дети рабочих и крестьян, челяди, одним словом, живём в этих казармах, учимся в этих классах, в которых жили и учились сынки вельмож. Возможно ли было такое в то, царское, время? Едва ли. Только разве, когда надо было защищать страну, богатства чьи-то. Тогда таким, из низших сословий, предоставлялась возможность проявить героизм и получить офицерский чин. Нет, не учили их при этом разным наукам, кроме как убивать себе подобных, не учили философии (опасно), танцам, целованию ручек (не до того, война ведь). Да и ни к чему это сиволапым простолюдинам, тем более, что всё равно посылать их на верную смерть. До танцев ли тут, до философских ли размышлений. Вручали погоны и: «Вперёд! За веру, царя и отечество!»
Да, всё идёт по кругу, и нет никакой спирали в жизни человечества. Сплошной, жёсткий и жестокий, порочный круг. И человек сам по себе абсолютно неизменное существо. Каким он был в шекспировские времена, во времена Гомера и ещё дальше, когда шкуры носил и гонялся за мамонтом с каменным топором, таким он и остался по сей день. Внешне, конечно, он отличается. Опыт предков и окружение подсказывают ему образ действий, но образ мысли, суть свою, человек изменить не может. Они всегда при нём, и в нужный для него момент проявятся в полной мере. И впредь будут коварные Яго, доверчивые Отелло. Богатые будут жиреть, а бедные будут работать на них и, не жалея живота своего, биться на поле брани с такими же обманутыми всетерпцами, защищая чужие миллионы. Нужный лозунг для этого всегда изобретут, в изобретателях такого рода никогда не было недостатка.
Учиться было легко и интересно. Всё в новинку. Многие преподаватели прошли войну, имели боевые награды. Их рассказы о войне слушались с упоением. Подполковник кафедры тактики ВВС рассказывал, как он вместе с другими лётчиками Ил-2 штурмовал высоту, как немцы расстреливали их в упор. Вся высота была утыкана хвостами самолётов.
Врач Левченко никогда не пытался разогнать дрёму у курсантов, его это, казалось, меньше всего интересует: хочешь слушать - слушай, не хочешь - бог с тобой, не слушай. Но его монотонный голос всегда привлекал внимание.
- Дежурил я как-то по санчасти, - ни на кого не глядя, бубнил он, рассказывая о вреде алкоголя и случайных связей, - и в конце смены вызвали меня к одному пациенту, ему друг ухо в драке оторвал. Жена умоляла пришить обратно ухо, очень уж некрасиво оно висело на шкурке. Пришил я его крепкими нитками. Все обрадовались, подёргали, убедились в надёжности моей работы, принесли бутылку водки и налили мне полный стакан. Выпил я и тут же упал на пол, привезли меня домой на санках хозяин с пришитым ухом и его друг. Проспался я, и не стал алкоголиком. А вот мой сосед, начальник ГСМ, каждый день утром и вечером выпивал по стопке спирта и через год оказался в психушке. Зелёненькие бесенята одолели.
О венерических болезнях рассказывал так:
- Была у нас в полку красавица-пулемётчица. Гоняла на мотоцикле, как чёрт. За нею увивались кавалеры косяками. Приходит она как-то к хирургу и показывает прыщик на губе. Хирург посмотрел и говорит: «Надо губу отрезать. Положение безвыходное». Она в обморок. Вылечил я её, и губу ей оставил на всякий случай.
Любили мы слушать байки и разные истории из жизни училищного начальства. О самом начальнике училища больше всего рассказывали нам старшекурсники. То наш генерал, он же и начальник гарнизона, отчитывал начальника госпиталя за то, что сёстры колют его толстыми и тупыми иголками, -- для генерала не могут найти тонкую, видите ли. То учил госпитального повара оригинальному блюду. «Почистите картошку, высверлите середину, - подражал генералу рассказчик, - и туда натолкайте мяса. Потом в печь». Господи, как интересно было слушать об этих чудачествах генерала нам, кто знал картошку отварную, жареную и ещё в мундире, - не до выкрутасов было нашим измотанным непосильным трудом матерям. А тут: высверлить и напихать!
Смешно было слушать, как генерал посадил на гауптвахту своего сына-капитана, приехавшего к нему в гости.
О коменданте училища с армянской фамилией анекдотов было больше, чем про всё армянское радио.
Старшекурсники учили нас пользоваться на экзаменах подручными средствами, именуемыми в курсантской среде просто шпаргалками. Да и в школе, и в университете, в академии они так же называются. Шпаргалка она везде шпаргалка. Были у нас такие мастера шпаргалочного дела, закачаешься! Отвечая преподавателю за столом, они умудрялись читать шпаргалки, а списывать, стоя у доски, было для них проще простого.
В увольнение с тройками нас не пускали. У меня троек не было, но с дисциплиной были промашки, а это в армии ещё хуже тройки. Тем не менее, в увольнении я был довольно часто. В нашем классном отделении было два курсанта, которые за три года не были ни разу в увольнении - так трудно им давался гранит науки. В практических работах они не только не уступали отличникам, а часто и превосходили их, а вот теория им отказывалась покоряться. Это были люди практики.
Были, естественно, и очень грамотные, смышлёные курсанты. Не могу не назвать Пашу Бачурского, москвича. Выправки никакой, одна эрудиция.
- Паша, ты умный, объясни мне, почему этот толстый и большой, - показываю я на снимок в газете, - поёт тенором, а этот, с длинной худой шеей, поёт басом? Должно быть наоборот.
И Паша со своей характерной усмешкой, возвышающей его и в то же время не унижающей собеседника, объясняет строение голосовых связок, порядок движения воздуха в гортани.
Паша знал всё! Спроси его о лопате, и он расскажет, что лопату делают под прессом, материал – инструментальная сталь марки Ст3. Лучшие лопаты, заверит, были из крупповской стали. О балете прочитает целую лекцию. Поведает, что русский балет появился при царе Алексее Михайловиче, создавал его Жан Батист Ланде. А потом, при Александре 111, даст новую жизнь балету всем известный Мариус Петипа, приехавший в Россию летом в меховой шубе и с пистолетами за поясом для защиты от медведей, якобы бродивших по Петербургу и Москве. Не забудет, отдаст должное каждому по заслугам: Истомина и Телешова, блиставшие во времена Пушкина, Тамара Карсавина и Анна Павлова – в начале ХХ века, не забудет упомянуть о «Сезонах Сергея Дягилева», покорявших Запад и Америку, и ещё многое-многое будет упомянуто им с упоением и восторгом.
В одном Паша сомневался – в бесконечности вселенной. Но это ему можно простить. Сам Эйнштейн не избежал этого заблуждения! «Глупость людская и вселенная -- бесконечны, -- утверждал он, и тут же добавлял: -- Хотя в последнем сомневаюсь».
Публика была «разношерстной». Большинство от сохи, от станка. Немного из интеллигенции, совсем мало из тех, кто у руля громоздкой государственной машины.
Большинство, и я в том числе, были полными профанами во многих вопросах. Коварная сиволапость только того и ждала, чтобы выставить тебя в самом неприглядном виде в самом неподходящем месте. Долгое время я считал, что несессер, это видный партийный деятель, естественно, коммунист, из Египта или Алжира; не знал, что плёнка на сыре из парафина; думал, что все руководители партии и правительства только тем и заняты, чтобы сделать народ счастливым… Безрассудно верил в это и во всё другое, что видел и слышал… Святая наивность.
Было много хороших спортсменов. Мастеров, перворазрядников. К ним у нашего начальства было благоговейное отношение они на многочисленных спортивных состязаниях защищали честь училища! Физической подготовке уделялось первостепенное значение. Кроссы на семь, десять километров с полной выкладкой летом и зимой, лыжные соревнования на десять и тридцать километров. На тридцать километров отбирали наиболее подготовленных. Довелось и мне участвовать в этих гонках. Запомнилась одна, когда у меня оказалась не подогнанная лыжа, и она всё время норовила выскочить из лыжни. Два, три, ну, пять километров, бросать её на место, куда ещё ни шло, но тридцать! Я был вымотан до предела. Где-то в середине трассы я думал, что жизнь моя на этом и закончится, слава Богу, обошлось. А вот командиру нашего взвода, украинцу, с лыжами знакомому коротко, этот кросс стоил ампутации пальцев обеих ног.
Были и радиолюбители. Они собрали проигрыватель, и после подъёма кто-нибудь быстренько включал его, и тогда мелодичное танго «Дождь идёт» нашей единственной пластинки, стоящей десятков других, ублажало наш слух.
Были шутники. Они изводили преподавателей своими «необыкновенными» познаниями во всех областях науки. На выходе в поле, определяя расстояние до объекта, убеждали преподавателя топографии, что отдельно стоящее дерево имеет высоту сто двадцать метров.
- Где вы видали такое дерево?! - топал ногами преподаватель, удивляясь «тупости» курсантов.
На вопрос: «Что имел в виду Ленин, когда говорил, что не надо бояться человека с ружьём?», курсант Попов, наморщив лоб, изображая глубокомыслие, отвечает:
- Владимир Ильич Ульянов-Ленин говорил так, потому что солдатом был крестьянин, переодетый в серую шинель…
- Хорошо, товарищ курсант, - кивает согласно головой, довольный началом ответа преподаватель.
- А какой может быть солдат из крестьянина, всем известно: он может затвор потерять, в стволе шомпол забыть, или патроны на самогонку променяет, - неожиданно заключает Попов. У преподавателя глаза лезут на лоб, лицо перекошено, губы дёргаются.
- Тебе надоело быть в училище! - выговаривает Попову наш командир роты. - Ты не знаешь, чем могут обернуться подобные шуточки!
Всё бы ничего: уже привыкли к норме питания, спим в тепле, ежедневно, ежечасно испытываем заботу наших отцов-командиров, они на день три раза заставляют нас менять подворотнички, они учат нас прыгать перед обедом до изнеможения через «козла» и «коня», всё так же щедры на наряды, да вот тоска по дому заедает. Как хочется обнять маму и отца, приласкать эту мелюзгу, братишек и сестрёнок, зря я их всё же наказывал строго. Ничего же такого они и не делали, чтобы их наказывать. Ну, подрисовывали в моих книгах знаменитостям кому круглые очки, кому усы и бороду, так это же совсем не плохо, развивали художественный вкус. Выдёргивали из грядки морковку и обратно всовывали туда, если какая им не нравилась -- сам виноват -- не объяснил раньше, что так делать нельзя. Чрезмерно драчливы и шумливы? Сам-то разве не таким был?
А до отпуска ещё двести восемьдесят пять компотов!
Первой не выдержала разлуки со мной моя мама. Она приехала ко мне с тётей Надей. Меня вызвали на КПП, и мама долго целовала меня и плакала. А мне было стыдно перед дежурными курсантами, перед проходившими мимо офицерами. Дежурный офицер сказал, что мама с тётей Надей могут пройти в ленкомнату роты и там побыть со мной. И опять мне было стыдно перед своими товарищами за маму и тётю, что так бедно они одеты. Это пример того, как неверна, лжива пословица: «Бедность - не порок». Бедность - большой порок, и придумана эта пословица богатыми, чтобы успокоить миллионы бедных. Бедный ограничен во всём, кроме мыслей. А мысли в этом положении приходят разные, в том числе и не совсем удобные для богатых.
Как мне мешала эта бедность! В раннем детстве я её не замечал. Штанишки с одной лямкой через плечо, выгоревшая на солнце ситцевая рубашонка, босые быстрые ноги меня вполне устраивали. И с любовью было просто: дёрнул за косичку, саданул, пробегая мимо, по спине кулаком, в ответ услышал желанное: «Дурак!»-- вот и вся любовь! Но я подрастал, росли и множились мои беды. Мне уже пятнадцать, а может, и все шестнадцать, я недурён лицом и статью, не глупец, уже ловлю на себе взгляды ровесниц, но мои разбитые вдрызг башмаки, потёртые до дыр штаны напоминают всё чаще и чаще, что я не сказочный принц и никакой не романтический герой, что робкий поцелуй сорвёшь не ты, а тот, у кого новые кирзачи с заправлеными в них с шикарным напуском добротными «магазинными» брюками-клёш. Классическая красавица, царственно величавая Лиля Казанцева, изящная Тамара Седых, шустрая, с острыми и быстрыми глазами соболя Лида Иванова, с загадочной милой улыбкой Капа Кокорина, застенчивая Ира Петрова, Катя Цуканова, рассудительная Нина Михалёва… -- все мне были милы, и все были далеки от меня…
Старшина роты порадовал маму сообщением о моих успехах в учёбе и огорчил (во всяком случае, мама сделала такой вид, к этому она была, думаю, привычной ещё со школьных родительских собраний) сообщением о моей непоседливости, склонности к нарушению дисциплины. Для мамы было бы новостью услышать противоположное, и всё же она попросила меня быть послушным и разумным.
Сущим адом для нас было стоять на посту в сорокаградусный мороз, когда всё трещало и скрипело. Тулуп из овчины до пят защищал от холода нисколько не лучше, чем цыгана рыболовная сеть. Ноги в валенках начинали мёрзнуть с пальцев, и чтобы спасти их от обморожения приходилось вытягивать помаленьку в менее настывшее место. К концу смены мы стояли почти босиком на снегу, высунув ноги на край голенища. К этому ещё надо добавить боязнь прозевать вездесущих коварных диверсантов, которые спят и видят, как бы уничтожить охраняемый тобой важный объект - склад с квашеной капустой и солёными огурцами. Кое-кто под разным предлогом старался избежать участи мёрзлого часового, но это было опасным занятием, ибо вызывало презрение у коллектива. Боязнь оказаться неправильно понятым, заставила меня однажды, в самые суровые морозы, отказаться от санчасти, а у меня была температура под сорок, и я шёл на пост, практически, ничего не воспринимая, ничего не видя.
В Иркутске было много институтов, техникумов, училищ, и наше командование, политотдел связывали дружбой курсантов и студентов. Наша рота «дружила» с мединститутом. Мы их приглашали на вечера и праздники, и они нас. До свадеб дело не доходило, наверное, потому, что очень уж молоды мы были. И по выпуску никто почти не женился.
Вот и первый отпуск. Как мы его ждали! Особенно тревожными были последние дни. Трещат по ночам пружины кроватей, не могут уснуть курсанты. Каждый думает, как его встретят родные, близкие, друзья, любимые. А тут ещё экзамены не все сданы. Самый страшный экзамен по физической подготовке. Тут никакая шпаргалка не поможет. Так оно и получилось. Троих сбросил в пропасть неудач уросливый деревянный «конь». Один из таких неудачников рассказывал потом:
- Сижу я в курилке, такая тоска! Вы все поразъехались, в казарме пусто. Закурил. Смотрю на эту сволочь, на «коня», и дико его ненавижу. Бросил окурок, разбежался и перепрыгнул. А что толку? Паровоз-то ушёл!
И вот настал тот день, когда я на попутной машине приехал домой. Я иду по улице с маленьким чемоданчиком в руках, в нём немудрящие подарки. Улица почему-то сузилась и укоротилась, и мост совсем не мост через реку, а дощатый мосточек через мутный ручеёк. На этом мосточке мы с сестрой Лизой, как фокусники, быстро менялись одеждой: кто бежал из нас в школу, тот надевал трофейный немецкий китель, а кто домой - старенькую стёганную телогрейку. Всё хорошо было до той поры, пока мы учились в разные смены. Потом почему-то, не спросив нашего с Лизой согласия, нас свели в одну смену, и этим самым чуть не лишили Лизу занятий в школе. Получилась такая история. Утром, быстро собрав книги, я выбрал момент и не замеченный выскочил за дверь с припрятанным под рубашкой фашистским кителем. Лиза наотрез отказалась идти в школу в телогрейке даже с таким родительским наказом, что разденет меня в школе и вдобавок надерёт уши. И тут выяснилось, что она почти взрослая девушка, и ходить ей в огромных отцовских кирзовых сапогах и немецком мундире вроде бы и непристойно. После школы я получил хорошую головомойку, она была, конечно, лишней, потому что я и без того понял, что совершил большую подлость. Этот случай помог Лизе -- ей купили кое-какие вещицы, и я остался полноправным хозяином трофейного мундира, ушитого в талии.
Купили после того, как отец отправил меня на иркутский базар с пятью мешками картошки. Отвёз наш бывший сосед Валентин Алексеев. Тот Валентин Алексеев, которого убили браконьеры в лесу под Иркутском. Вместе с ним были жестоко расстреляны студенты охотоведческого факультета Иркутского сельскохозяйственного института. Об этом сначала я узнал из газеты, когда служил в Польше, а потом в письме мне подробности сообщила сестра Лиза.
Выгрузил Валентин меня с картошкой у прилавка и уехал. Проходит час, другой, третий, а картошку мою не покупают. У других берут, а у меня нет. Ведёрка два продал – и всё. Сбросить бы цену, да отец наказал не спускать…
Закончился короткий весенний день, опустел базар, и на этом базаре у прилавка я один со своей картошкой. Мне тринадцать лет, мужик, а придумать ничего не могу!
Густые сумерки закрыли поле базара, холодает.
Подошёл сторож. Спросил, что да как. Подумал и предложил перетаскать мешки с картошкой к нему в сторожку – иначе хана ей, помёрзнет. Перенесли. Напоил чаем. Уступил местечко для сна у печки. Утром помог доволочь мешки до прилавка. Не помню почему, но картошку я продал в течение короткого времени, наверное, сбросил цену.
Самое печальное в этой истории: я же ведь никак не отблагодарил этого доброго человека. Может быть, даже и спасибо не сказал! Обрадовался свалившейся на меня удаче и укатил на попутке домой!
В этом ручейке я когда-то купался с пацанами до одури, до синевы в губах. Эту мутную воду таскал для полива огорода десятками вёдер. После этих вёдер руки, как у обезьяны, до земли, и только к утру укорачивались до своих размеров, чтобы днём опять удлиниться до обезьяньих.
Натаскавшись воды, встретив корову и телёнка, незаметно присосавшегося к материнскому соску, накопав картошки, сидим с сестрёнкой (ей года два-три) у костра. На костре варится картошка. Остро отточенной палочкой пробую готовность картошки, в глаза мне заглядывает сестрёнка и тянет руки. Дую на картошку, перекидывая её с руки на руку, а потом подаю сестрёнке.
Приходят при полной уже темноте уставшие родители, гремят косами, граблями. Мама идёт доить корову, наполовину опустошённую телёнком, при свете керосиновой лампы ужинаем и идём спать. Я не долго слушаю сверчка за печкой, меня побеждает крепкий, плотный, как сама летняя ночь, сон…Так было совсем недавно.
Вхожу в избу. В ней никого нет, а дверь, как и при мне, не запирается на замок. Закрывай, не закрывай, всё равно воровать нечего. Удивляют размеры избы: потолок у самой головы, прихожая два шага вдоль, два шага поперёк.
Слышу торопливые детские шаги, переступив порог, распахнув во всю ширь глазёнки, дети, сбившись в кучку, смотрят на меня. Расталкивая их, вбегает мама. Она обнимает, целует меня и плачет, что-то приговаривая…
Дети сбегали и сказали отцу, что я уже дома. Пришёл. Закрывает неторопливо калитку, повернулся ко мне спиной. Во всю спину тёмная заплата. Штаны тоже в заплатах. Едва ли у него есть другие, во всяком случае, при мне их не было, как и у мамы выходного платья не было. Откуда этому быть, если я пересылал им на соль и керосин копейки из своей курсантской стипендии! Колхоз же регулярно награждал отца грамотами за ударный социалистический труд.
Трудное было время.
Боль за страдания родителей сжигала моё сердце, я понимал, что их счастье в нас, в детях, и старался не огорчать, насколько это возможно. Уже после училища, когда я был далеко от родных, мне пришли на ум слова, я попытался их изложить в стихотворной форме:
«Вся жизнь в поту, крови, слезах,
Такими только помню вас…
Одни заботы у простых людей:
Забота прокормить детей,
Забота дать им счастье.
В жару забота и в ненастье.
Забота вечером и днём,
Забота с хлебом и огнём.
И всюду вечные несчастья…
Тяжёлый век на ваши плечи лёг,
И другой жизни час далёк
Для вас, простые мученики света.
Какого можете дождаться вы ответа
От жизни щедрой не для вас?»
Я не считаю это поэзией, просто выплеснулось из глубин души то, что накопилось за двадцать лет моей жизни.
Отец неуклюже обнял меня. Небритые щёки колючи. Плечи и спина сутулы и костлявы. Ладони мозолисты и огромны, в тёмных пятнах смолы…Щёки впалые, у рта глубокие морщины. Старик в сорок четыре года…
Забежала молодая соседка не то за солью, не то за спичками, зыркнула по мне чёрными раскосыми глазищами и убежала.
- Надо ей эти спички, - не поверил ей отец, - бабское любопытство.
Я спросил, куда уехали прежние наши соседи, Макаревичи.
- Нинка забрала мать в Иркутск, Васька опять сидит, - ответила мама из кухни-закутка, где она уже гремела посудой.
- А что слышно о Володьке?
- Вроде бы погиб где-то на Севере. Но толком никто не знает.
Володька был моим старшим другом. Разница в возрасте у нас была лет пять, большая разница, если тебе восемь или даже десять лет. У меня не было старшего брата, который бы защищал меня, был бы моей опорой, и часто это делал Володька.
Братика моего, Мишу, я знаю только по рассказам мамы. Он умер через две недели после моего рождения, на Покрова, как говорила мама, и было ему около четырёх лет. Скарлатина. Лекарь посмотрел на него, лежащего на телеге, и сказал маме, что поздно, что уже ничего сделать нельзя. На половине дороги домой он умер на руках у мамы. Мама часто вспоминала его и говорила, что был очень смышлёный мальчик. Осталась фотография, где он стоит босой, в коротких штанишках с одной лямкой через плечо, прижавшись к маминой ноге.
Это в книгах да кино врачи делают чудеса, наяву же они часто равнодушны и бессильны. Да и диагноз под большим вопросом. Будь эта скарлатина на самом деле, то нас бы с сестрёнкой она едва ли выпустила из своих когтей, ведь и понятия тогда не было у наших родителей, как защищаться от этой напасти. Скорей всего мальчишку задушила элементарная ангина, от которой можно и нужно было спасти. Если же прав был сельский эскулап, в чём я очень сомневаюсь, то остаётся благодарить Бога за дарованную нам с Лизой жизнь.
Когда я вырос, то мне рассказали, как тогда плакала моя бабушка Мартося и приговаривала: «Лучше бы этот умер». Я на неё не в обиде, а всё чаще кажется, что так было бы и лучше. Сравнение с братом не в мою пользу. Он был смышлёный, общительный и щедрый мальчик. У него все были близкими друзьями: и дядя Тимофей, дававший подержать свою трубку, и неродной дед Яков, отвечавший на бесчисленные вопросы внука около ямы, где тлел уголь для кузни. Умирающий от удушья, он отломал и дал своей сестрёнке половину бублика, купленного ему по случаю болезни. Я же был стеснительным ребёнком, собственно, таким оставался долгие годы; друзей у меня -- раз-два и обчёлся, и стремления иметь их много не замечаю за собой и сейчас. Лучшее для меня – одиночество. Я полон противоречий, и часто испытываю неудовлетворённость в своих делах, иногда хочется всё оставить и оказаться в какой-нибудь непролазной глуши, но и там едва ли надолго я задержался бы. Да видно не избежать было нам с братом своей судьбы, не изменить.
С Володькой всегда было интересно, и я следовал за ним, как на верёвочке. Он почему-то не ходил в школу, и всё равно выгодно отличался от других своих сверстников. Он был выдумщик и хулиган.
Как-то я сидел рядом с ним и наблюдал за его работой, работа была не из простых - он брил старую шубу. Делал всё, как надо: намыливал помазком шерсть и брил настоящей бритвой.
- Зачем ты это делаешь? - спросил я его.
- Хромачи шить будем, - ответил он вполне серьёзно.
Его старший брат, Васька, в то время, когда был не в тюрьме, что было редкостью, делал всё, чтобы были деньги. Не подумайте, что он вкалывал в колхозе или на производстве, зарабатывая тяжким трудом уважение и копейки, - трудовой энтузиазм отсутствовал в нём изначально, генетически. Апофеоз коллективного социалистического труда во славу Родины, на благо народа, не касался его ну никаким боком. Он здорово рисовал. Русалки на пруду у него получались, как живые, и лебеди тоже. По бедности эти картины из наших земляков никто не покупал, и Васька сбывал их в Иркутске на барахолке зажиточным горожанам. Там же он продавал модникам отличной работы «хромачи». Вид их был сногсшибательный! Только сапог этих хватало на один выход, и то, если не было дождя. В дождь подмётки из картона сразу же переставали быть подмётками, и из расползшейся ветхой шкуры выглядывали пальцы с грубыми жёлтыми ногтями.… Ваську за это били, но не смертным боем, как его отца, тоже Василия. Старшего Василия били за кражу буряты. Они проломили ему череп безменом. Выжил, а вмятина с доброе яйцо осталась на всю оставшуюся жизнь. Недолгую. Умер он от чахотки. Я помню его хорошо. Как-то он спросил меня, зачем я хожу в школу, и сказал, что напрасно это делаю, всё равно буду задрипанным колхозником, как и мой отец. Министром ты не будешь никогда, сказал он, и оказался прав в своём конечном выводе.
Так вот, сидим мы с Володькой, и в дом влетает цыганка. Глазами по углам, по столу, по полкам, и с ходу:
- Красавчики, а дайте, вам погадаю! Скажу, что было, что будет, чем сердце успокоится.
- Что было - знаю, что будет - узнаю, - сказал Володька. - А тебе подскажу, где можешь хорошо поживиться. Третий дом от нас, там живут Чубыкины. Они сегодня быка закололи, у них болеет старший сын Федька, у дочери, Лидки, в городе спёрли чемодан, и сам Чубыкин на ладан дышит.
Цыганку, как волной смыло. Минуя все дворы и избы, она вбежала во двор Чубыкиных. Мы с Володькой долго ждали её, сидя на завалинке. Наконец, согнувшись под тяжестью поклажи на спине, показалась она, оглянулась по сторонам и помчалась прочь. Самого младшего Чубыкина, Кольку, мальчишку с огромными лошадиными зубами, мы заметили у калитки и позвали к себе, спросили, что у них делала цыганка?
- Всю правду сказала, - взахлёб отвечал нам Колька, клацая зубами. - Она вошла и сразу же сказала: «У вас бедой в доме пахнет. Я помогу вам!» Бросила карты и сказала, что у нас кто-то на букву «Фэ» тяжело больной, у женщины, сказала, украли одёжу. Это у Лидки. А «Фэ» - это же наш Федька! Он же ранетый у нас! Потом они с мамкой жгли какие-то волосья, чтобы выгнать беду из избы. Вот!
- Что-нибудь ей дали за это? - задал нелепый вопрос Володька, потому что и без ответа было видно, как щедро наградила гадалку Чубычиха.
- Мамка ей целую ногу отдала. Она сказала, что и завтра ещё придёт.
Был праздник, по-бурятски называли его кто Хурхарбан, кто Сурхарбан. На этом празднике были скачки на лошадях, спортивные состязания в беге, в прыжках в длину и высоту, естественно, национальная борьба, поднимание гирь…Конечно же, наше с Володькой место было там. По такому случаю он оделся в костюм брата, Васька был в отъезде со своими картонными сапогами и русалками, - залихватски сдвинул на затылок шляпу, тоже Васькину, в руки взял тросточку, понятно чью. И вот мы шествуем от группы к группе, от номера к номеру.
Бегуны на пять километров заканчивают забег. Впереди парень из русских. Он бледен, челюсти его плотно сжаты, у всех других, как у щук, выброшенных на берег, широко раскрыты черные пасти.
- Этот парень хитрый, - слышу я за спиной. - Он носовой платок в рот засунул, чтобы дыхалки хватило.
И, правда, этот парень, прибежав первым, выдернул изо рта тряпку. Вот теперь я думаю, не заткни он себе рот, так на круг бы обошёл всех. Но и так здорово!
Проходя мимо соревнующихся в прыжках в высоту, Володька разбежался коротко и перемахнул через планку, как был: в костюме, шляпе и с тросточкой в руках. А эту высоту никто не мог взять даже в одних подштанниках. Ответственный за этот участок кинулся со всех ног за Володькой, убеждая его, что без шляпы и тросточки он займёт первое место и получит приз. Володька на это и ухом не повёл.
На выходе из импровизированного стадиона ловким ударом тросточки он выбил трубку изо рта старой бурятки. На мой немой вопрос: «Зачем ты это?» он ответил:
- Терпеть не могу, когда дамы курят трубку, да ещё на улице!
Дальнего родственника, приехавшего из таёжной деревни и прилёгшего отдохнуть, он разрисовал чернилами и красками так, как разрисовывают себя индейцы перед долгой кровопролитной войной. Проснувшись, тот долго бродил в таком виде по двору, привлекая внимание прохожих своим необыкновенным видом, а потом гонялся с колом за Володькой.
Проколов аккуратненько с двух сторон куриное яйцо, Володька высасывал содержимое яйца, потом тщательно заполнял его водой из шприца, заклеивал дырочки и клал в общую кучку, предназначенную для продажи Макареичихой. Финал печальный - Макареичиху с её бутафорными яйцами с позором изгнали с рынка.
Нарядившись девицей, Володька нахально приставал на базаре к деревенскому парню. Испугавшись, тот убежал в ночь в свою деревню, так и не купив штанов, за которыми приезжал.
Володька посоветовал мне крутануть хвост бычку, на котором я ехал верхом и который, заупрямившись, остановился в луже под окном Володькиного дома. Я незамедлительно воспользовался его дельным советом и оказался лежащим в луже.
- Володя, кем ты хочешь быть? - спросила как-то его моя мама. - Почему ты не ходишь в школу?
- Я буду режиссёром, - ответил он вполне серьёзно.
- А что это такое? - спросила мама, не зная значения этого слова.
- Буду кино снимать.
Снял ли Володька кино, я не знаю, хотелось бы, чтобы так и было. Только Володьку, когда ему исполнилось восемнадцать, за тунеядство сослали на Север. В Сибирь ссылали южан и западников, сибиряков - на Север, а вот, интересно, куда ссылали с Севера? Не сгоняли же совсем с Земли?
И вот теперь мама поведала страшную весть о возможной гибели моего дружка. Как хотелось, чтобы эти слухи так и остались слухами.
Моим братишкам семь, пять и три года, сестрёнке уже девять. Они не отходят от меня, трутся у ног, как котята. В первое же утро из моих часов, купленных за курсантскую складчину, куда-то пропала заводная головка, дети признались, что держали часы в руках, только и всего. Нашлась головка совсем не там, где её искали.
Было время сенокоса, и мой приезд был кстати. Я с неделю махал косой с утра до вечера, обкашивая кусты на делянках. Загорел, как не загорают и на южном море. Загар ровный, красивый и силушки прибавилось. Дома мама, отец, глазастые шумливые детишки. Хорошо!
- Витя, - как-то обратилась ко мне мама, - ты бы сходил на Тургеневку. Там тебя ждут.
Путь в пятнадцать километров через горушку. Кругом лес. Птички щебечут, посвистывают бурундучки, высоко в небе коршун парит. Яркое-яркое солнце. Дорога в выбоинах, в вымытых вешними водами корневищах… Во время войны по этой дороге мы таким же светлым днём ехали с мамой к дедушке за мешком картошки. Старая кляча, фыркая, мотая хвостом, отгоняла слепней и привычно тянула расхлябанную телегу. Колёса стучали на обнажённых кореньях, нас слегка потряхивало, и было на душе тепло и благостно… На этой дороге умер мой братишка…
Пока бабушка варила картошку, - такой вкусной картошки, как у бабушки, я нигде больше не ел, - пока накрывала на стол, дедушка расспрашивал о моей службе. Когда на столе были картошка, сало, капуста, простокваша, хлеб и лук, дед поставил бутылку седого первача.
- Дед, я не пью, - заявил я, верный присяге и уставам. - Мне нельзя!
- Болиишь, чи шо?
- Не болею, но не хочу.
- Чому?
- Просто так.
- Ни, ты вже солдат, тоби потрибно питы, -- решительно отметает все мои доводы дед и наливает себе и мне по гранёному стакану первача. Я одолел в несколько приёмов, а потом всю ночь бегал в огород. Стойкий иммунитет приобрёл на всю оставшуюся жизнь. От одного вида или запаха самогона мне становится дурно, опять я вижу деда Трофима, его пронзительный взгляд чёрных бусинок глаз, слышу вкрадчивое: «Болиишь, чи шо?»
В дом к деду приходили соседи, они узнавали и не узнавали во мне того темноголового мальчишку, который наезжал временами в «хохляцкую» деревню из русской, «чалдонской».
Деревня деда, Тургеневка, вся из переселенцев, в основном из Гродненской и Брестской областей, была основана в 1909 году. Чужаков, как то: чалдонов, бурят, татар…в этой деревне не было, им туда был заказан путь. Женились, выходили замуж в своей деревне, или делали набеги за невестами в такие же, белорусские, деревни, отстоящие от Тургеневки на три-пять километров. Всего таких деревень было пять или больше. Пять я знаю точно. Это Тургеневка, Толстовка, - деревня моего деда по отцу, - Васильевское, Лиденское, Игоревка. Названия давал, очевидно, какой-то любитель или знаток литературы, по имени писателей и назвали их. Кроме Лиденского. Это название, наверное, привезли с собой из Белоруссии жители, причастные к городку Лида, есть такой в западной части страны. Местные этнографы пытаются сейчас толковать название Тургеневки, связывая его с именем зажиточного бурята тех лет и мест - Тургена. Убеждён, что это не так. Не было у переселенцев большой любви к бурятам, как и у бурят к переселенцам, и, естественно, не мог стоять вопрос о названии деревень именами ничем не примечательных, а даже чуждых, хотя бы по вере, соседей.
Что там говорить о чужаках, если меня, родившегося в такой деревеньке, и уехавшего в русское село в четырёхлетнем возрасте, мои сверстники, двоюродные братья и сёстры, не называли иначе, как презрительно - чалдонюга. И у русских я долго был отщепенцем, только там меня за мой акцент обзывали хохлёнком. Вот такое незавидное положение было у меня с раннего ещё детства.
Люди этих деревень любили говорить громко и все сразу. В выборе слов и определений себя не утруждали, спрашивали всё, что их интересовало без всяких дипломатических подходов. И мне какие-то неловкие вопросы задавали, уже и не помню какие. А вот мой младший брат, Коля, рассказал, как он, закончив военное лётное училище, приехал показаться деду с бабой. Приехал в парадной форме лейтенанта. Красавец! Ждёт завистливых взглядов, деликатных разговоров. А получилось иначе. Забежала соседка, и сразу же, с порога, бабушке:
- Хто гэто такий?
- Коля Ганнин! - с гордостью ответила наша бабка Мартося. Ей было чем гордиться: не многие из деревни получали полное среднее образование, не говоря уже о высшем, тем более военном, да ещё лётном. Таких там не было.
- Гэто той килун? - удивилась соседка, пропустив мимо ушей восклицание нашей бабушки.
Рассказывая это мне, Коля смеялся от души, хотя, говорил он, в то время ему было не до смеха, сидел, как рак, ошпаренный кипятком.
Действительно, у него была врождённая грыжа, а когда ему исполнилось два годика, сделали операцию и избавили от этого недуга. Соседка деда видела этот недостаток мальчишки, и все двадцать лет держала в памяти для того, чтобы некстати выпалить.
У деда была огромная баня, в ней долгое время мылась почти вся деревня. Сам дед был хорошим столяром и плотником, причём с выдумкой. Одно время задумал соорудить «вечный двигатель», который бы крутил безостановочно жернова мельницы. Огромный цилиндрический барабан из тщательно обработанных и пригнанных дощечек лежал во дворе. И когда мы сидели за столом, я спросил деда, для чего ему понадобилось это колесо. Дед ответил, что строит такую машину, которая будет работать без бензина, солярки, ветра, воды. Крутанёшь раз, и будет крутиться, пока сам не остановишь. Не вдаваясь в конструкцию этой чудо-машины, я сразу же выпалил, что это невозможно, что многие уже пытались сделать «перпетуум мобиле», только затея их была напрасной. Дед, хитро посмотрев на меня, сказал, что он это уже знает, ему об этом уже рассказал инженер-геолог, который ночевал в его хате.
- Ничего страшного, - успокоил себя дед, - пускай не будет всё время крутиться, но долго будет. Крутанул раз и сиди, кури, а она сама будет молоть.
Долгое время переселенцы жили надеждами вернуться в свои старые места. В Польшчу, как говорили они. Сразу же после войны прошёл слух, что граница с Польшей открыта, и желающие могут туда уехать. Бабушкин брат и ещё несколько человек уезжали на разведку, ходоками. Кстати, ходоками от деревень были мои два прадедушки, по отцу и маме, они выбирали места для деревень в Сибири. Но послевоенные ходоки, уже в обратную сторону, вернулись недовольными: оказалось, их прежние места уже принадлежат не «Польшче», а советской Белоруссии. А жизнь в Белоруссии, сказали они, «ще гирш, чим в Сибири». Ещё бы! Такая война свалилась на бедные головы страдальца-народа! Столько бед перенести не каждому народу под силу! Не хочу никого обидеть, но, сколько доброты у этого народа, я больше нигде не встречал, а поездил я по свету вдосталь. И это после всех бед и унижений!
Отпуск пролетел быстро. На окраину села, где проще было перехватить попутку, отвёз меня на своём мотоцикле Илья Козуб, паренёк чуть старше меня, тракторист, мы с ним когда-то работали на одном тракторе, только в разные смены. Илья примечателен был врождённым патриотизмом. Казалось бы, с чего ему быть таким ярым, предельно ортодоксальным патриотом, с его-то трёхклассным образованием, - привилегией многих мальчишек и девчонок военной поры, - курсами тракториста, с деревянной избушкой под замшелой тесовой крышей? Что ещё могла дать ему Родина, которую он так защищал? Вот тут-то и отличие тех илюш от зажиревших нынешних обывателей, которым тогда хорошо, когда полон живот, когда им дают. Илюша был из породы людей, у которых идеи Братства, Равенства, Чести, Совести, Справедливости укладывались в сознании как чистейшая правда жизни, за которую надо бороться, не щадя живота своего. Он жил в таком государстве, где проповедовались эти идеи, он верил и хотел, чтобы его страна была ещё лучше, он вкалывал в полную силу ради этого, меньше всего думая о себе. И многие тогда так думали и поступали…
Илюша ловко рифмовал слова, правда, не всегда они были литературные, но это уже другой вопрос. Сочинил ли он хотя бы одну приличную для слуха частушку, не знаю, если нет, тогда зачем Бог наделял его таким талантом?
…Перед выпуском побывал на войсковой стажировке на Дальнем Востоке. Село Черниговка, недалеко от Владивостока. Авиационный разведывательный полк, самолёты Ил-28Р. Желание летать усилилось при виде взлетающих и приземляющихся самолётов, рокот турбин будоражил моё воображение.
- Хочешь прокатиться? - спросил меня стрелок-радист, заметив, очевидно, мой тоскливый взгляд, провожающий в небо очередной самолёт.
- Конечно, - ответил я, не веря в возможность такого случая.
- Перед вылетом залазь в мою кабину и тихо сиди там, - сказал стрелок-радист.
Я верил и не верил ему. Это могла быть очередная хохма, какими славятся авиационные люди. Особенно покупаются новички и наивные. То кого-то посылают с ведром на склад за компрессией, то укладывают под самолёт, туда, где объектив огромного фотоаппарата, и заставляют улыбаться, чтобы красивой была физиономия желающего отправить фотографии родным и любимым…Кого-то в бомболюке закрывают, и тот считает, что летит, только потому, что двигатели ревут…
Но мой стрелок говорил правду. Улучив момент, я вскочил в его кабину, прижался к бортику, немного погодя, влез туда же стрелок, заработали двигатели, и мы покатились по полю…Короткий разбег и мы оторвались от полосы. Прижимает к борту. Неудобно сидеть, но это ли главное. Главное, что я в воздухе, я лечу, лечу в первый раз, лечу на боевом самолёте! Пролетают серые клочки облаков. Земли не видно. Зудит корпус самолёта. Радист стучит ключом, с кем-то переговаривается по рации. Мы уже высоко над облаками, облака, как всклокоченное ватное одеяло, расстеленное на всём видимом пространстве. И так все сорок минут полёта.
- Идём на посадку! - крикнул мне в ухо стрелок. - Упрись ногами и руками покрепче!
Стук колёс о бетон полосы, покачивание и тряска заруливающего на стоянку самолёта. Полёт окончен.
- Ну, как? - спросил уже на земле стрелок.
- Здорово! - не захотел я огорчать его. Мне не очень понравилось сидеть в закутке и лететь задом наперёд. Вот если бы самому держаться за штурвал!
Дней за десять до окончания стажировки разбился мой самолёт: лётчик допустил ошибку при посадке. Прогрессирующий «козёл». После нескольких касаний с полосой самолёт взмыл, накренился и сильно ударился о землю. По пути его прыжков отваливались стойки, крылья, турельная установка стрелка… Когда мы добежали до самолёта, то «скорая» уже отвезла экипаж, а пожарники заливали двигатели пеной. На стёклах кабин лётчика и штурмана размазана кровь. Слава богу, все остались живы. Волею случая, с одним из этого экипажа, штурманом, мне довелось ещё раз встретиться через много лет и уже далеко от тех мест, в Казахстане. Штурман был списан с лётной работы и исполнял обязанности начальника штаба отдельной вертолётной эскадрильи. В седом подполковнике трудно было узнать того, молодого, старшего лейтенанта.
Сданы все экзамены. Мы ждём приказов Министра Обороны о присвоении нам офицерских званий и назначении на должность. Массовая должность - техник самолёта, редко другие. Главное - место, где предстоит продолжать службу. Это всегда было покрыто неизвестностью. От Дальнего Востока до Германии, от Заполярья до Кушки - в этом огромном пространстве где-то есть маленькая точка, куда тебя направят рукою судьбы твои начальники. Хорошо ли плохо там, тебя не должно интересовать. Один интерес у тебя должен быть, одна забота - укрепление обороноспособности страны, повышение боеготовности полка.
Мой первый полк - 42-й Гвардейский, ордена «Красного знамени», Танненбергский, истребительный авиационный полк. Самолёты - МиГ-17. Место базирования - Польша, городишко Жагань. Командир полка - полковник Клименко. Командир дивизии - Дважды Герой Советского Союза полковник Дмитрий Глинка. Инженер полка - подполковник Карачун Григорий Иванович, вылитый цыган. Тоже прошёл через войну.
В этот полк прибыло из нашего училища человек двадцать. Ехали мы через Москву, там нам выдали и загранпаспорта. Там мы воочию убедились, как велика Москва. Многолюдье и суета везде и всегда. Боясь потеряться, мы ездили на метро и такси. Один таксист удивил нас.
- Я Берию возил, - сказал он просто так.
- Ну, и как? - спросил самый бойкий из нас.
- Нормальный мужик.
- Тогда почему…?
- Портфель не поделили.
Эти слова таксиста запали мне в голову, и я задумался: всему ли, всем ли можно и надо верить?
В Бресте сели в хлипкие польские вагоны, и с визгом, скрежетом, боязнью опрокинуться, помчались по чужой земле. С любопытством мы глядели в окна, надеясь увидеть что-то сверхъестественное. И кое-что бросилось в глаза: зелёная трава, лужи. На улице декабрь, в Сибири было, когда я уезжал, ниже сорока, а тут зелёная трава! Да и люди не такие, и обличьем и одеждой отличаются. И запах промозглого воздуха совсем не такой, как в России. Здесь запах старой Европы, с её чадящими антрацитом печными и заводскими трубами. В Сибири дровяной запах дыма, не сравнимый ни с каким другим.
Ночевали в военной гостинице в Легнице - центре Северной Группы Войск (СГВ). Утром, непривычно для слуха, зазвонил колокол. Я подошёл к окну, и увидел вереницу людей, идущих по дороге в костёл. Шли целыми семьями, шли пожилые и совсем юные, шли, что меня удивило больше всего, солдаты и офицеры. Офицеры с жёнами и детьми. Солдаты по двое-трое. А я-то был убеждён, что религия - это опиум для человека. Неужели они этого не понимают и не знают; почему разрешают военным верить в Бога?
В штабе Группы нам прочитали лекцию о правилах поведения советского офицера в Польской Народной Республике, рассказали об особенностях государственного и экономического уклада государства. Оказывается, не хотят крестьяне вступать в кооперативы, похожие на наши колхозы, и в промышленности у них не здорово. Бедное, в общем, государство. Советский Союз оказывает большую помощь и впредь не отказывается помогать, в этом есть необходимость, так как соседствуем с НАТО, оно тут рядом, под боком, ждёт момента для нападения… Предупредили, чего надо опасаться, чего не допускать. Связи с польскими женщинами? Ни в коем случае! Будете отправлены в Союз в течение двадцати четырёх часов. Такие случаи уже были. Не советуем повторять чужие ошибки, иначе - на всей военной карьере крест!
В полк прибыли ранним, туманным и дождливым, утром. Дождь стучал по брезенту бортовой машины, на которой дежурный офицер приехал за нами. Сильный ветер порывами захлёстывал края брезента. Мрачно, серо, уныло. И общежитие холодное, неуютное. Оно прямо над ангаром, в котором стоят наши самолёты. Во время войны там стояли немецкие.
В общежитии уже есть жильцы, такие же выпускники, только из Вольского училища. Они уже неделю здесь живут. Видя наши кислые физиономии, пустились рассказывать, как хорошо здесь. Аэродром рядом с городом, можно ходить в город пешком, тем более что там наш госпиталь, и девочек хорошеньких видимо-невидимо, в это воскресенье в Доме офицеров молодёжи было не протолкнуть. Мы уже все перезнакомились, и вам, вот увидите, здесь понравится! Нам с вами очень повезло!
Я вспоминаю тех наших первых утешителей, и думаю, как велика Россия и как щедра она добротой. Забылись многие имена и фамилии, но в памяти зафиксировались молодые, симпатичные лица. Кого-то помню по именам…Быховцев Юра, Орехов Валера, Терехов Лёша, весельчак Жерневский Гена, голубоглазый волгарь, добряк и красавец Феоктистов Саша, маленький Саша Арзямов в своей необыкновенно красивой каракулевой шапке. Очень серьёзный Гена Якунин, прошёл потом через Афган, закончил службу начальником Харьковского авиационного училища, генерал…
Лёша Терехов отличался от нашего большинства природной серьёзностью и мудростью. Он активно выступал на комсомольских собраниях, и в то же время не был показушником. Естественно, что вскоре он стал секретарём комсомольской организации полка. Мы с ним в один год покинули полк: я поступил в Киевское высшее инженерно-авиационное военное училище, а он в Московскую военно-политическую академию. Знаю, что служил в политотделе Белорусского военного округа и уволился полковником.
При всей серьёзности Лёши, бывало и отступление в сторону шутки.
Однажды, когда мы были в лагерях на соседнем аэродроме и жили все в одной большой казарме, я пришёл туда с полётов, чтобы подготовиться к заступлению в наряд дежурным по полку. В пустой казарме один Лёша. Вид его более чем странный. Он с большим алюминиевым чайником в руках заглядывал в щёлочку занавески, отделяющей от огромной казармы маленький закуток, где отдыхали после ночного дежурства метеорологи. Увидев меня, Лёша приложил палец к губам и поманил к себе. Я подошёл. Он показал на щёлочку и прошептал: «Смотри!»
На кровати в майке и трусах сидел старший лейтенант, вид его был удручающим; он чему-то был страшно удивлён и не менее огорчён.
Я ничего не мог понять.
- Смотри, смотри! - настаивал Лёша.
Метеоролог пожамкал в глубокой задумчивости трусы и понюхал пальцы. Лёша давился в смехе, а я никак не мог понять причины его весёлости. Видя мою непонятливость, Лёша прошептал мне в ухо:
- Я ему воды в трусы налил!
Гена Якунин уже лейтенантом был наделён генеральской важностью. Не спесью, а важностью. Немногословен. Каждое суждение его выверено до истины. Спорить с ним было бесполезно. На год раньше меня он закончил то же, киевское, училище и уехал в ТурКВО. Встретились с ним через долгие годы, когда он был, по праву, генералом. Его сыновья, тоже военные инженеры, служили в Белорусском военном округе, и он с женой навещал их. Однажды они ночевали у меня в Минске. Тогда, сдуру, я включил ему кино по видику, в котором Шварценеггер косил в одиночку батальоны, сам не получив и царапины. И наша беседа с генералом Геной выглядела так:
- Гена, был у нас Юра Быховцев, помнишь? Хороший парень. Где он, не знаешь?
- Не знаю.
- А Саша Феоктистов? Помнишь, как он проучил на танцах одного зазнайку?
- Не помню! Не знаю!
- А…
- Да, дашь ты мне, чёрт тебя подери, спокойно досмотреть?!
В полку много фронтовиков. Наш комэск из них. По младости лет захватил он войну краем и всё же успел показать себя. У него на счету один сбитый, немецкий, и один разбитый, свой. Фифти-фифти своего рода. Как командир он был не очень, как человек - прелесть! За всю свою службу никого не наказал, а если приходилось журить кого-то, то сам краснел, как девица. Командовал эскадрильей при построении примерно так:
- Ну, вы там! Станьте как-нибудь, что ли. По этому, как его, ланжиру (ранжиру).
В связи с этим были и комические ситуации. Как-то мы сдавали кросс, везде были выставлены посты контроля. Бежать надо, а не хочется. И тут, как на грех, подвернулась польская бортовая машина. Кто-то махнул рукой, машина замедлила ход, и мы все оказались в кузове. Кроме командира. Командир бежал за машиной в полном одиночестве и стыдил нас.
- Бессовестные! Как вам не стыдно! Слезьте сейчас же!
Все, как оглохли. Чтобы не видеть несчастного командира, постепенно отстающего от машины, никто не смотрел в его сторону.
- Руку бы подали, бессовестные, - наконец сдался он. И тогда дюжина рук подхватила и втянула командира в кузов.
Тот проезд нам не засчитали пробегом, а комэска наказал командир полка.
Полк постоянно нёс боевое дежурство. Пара в готовности №2 (самолёты на площадке дежурного звена, заправлены, пушки заряжены под одну перезарядку, парашюты в кабине, средства электропитания подключены к самолёту); пара в готовности №3, всё, как и в готовности №2, только не подключены средства электропитания. Из готовности №2 по команде с КП часто переходили в готовность №1, тогда в кабину садились лётчики, связывались с КП и выполняли их команды. Иногда запускали двигатели, иногда проруливали до старта, бывало, что и взлетали. При переводе с одной готовности в другую, автоматически третья становилась второй, а вместо третьей в дежурной эскадрильи готовились самолёты и буксировались в дежурное звено.
Находясь в дежурном звене, лётчики и техники при плохой погоде играли в шахматы, читали книги и затёртые до дыр журналы, в тёплую летнюю погоду играли в волейбол, а чаще в городки. Играли парами: экипаж (лётчик и техник) одного самолёта против другого экипажа; лётчики на техников, техники на лётчиков, блондины на брюнетов, курносые на большеносых… Когда ощутимо припекало солнышко, тогда все раздевались до трусов.
Однажды, когда все были в одних трусах и босиком, объявили готовность №1. Лётчики попрыгали в кабины в чём были, чтобы сократить время выхода на связь с КП, что всегда фиксировалось и жёстко оценивалось. Связались с КП, те дали команду:«Запуск двигателей!». Запустили. Ждём отмены команды, чем часто заканчивалась такая проверка. Но пришла другая– «Вырулить на старт!». Со старта – «Взлёт!».
Летали голыми лётчики 40 минут на высотах около 10 000 метров, где температура воздуха близка к минус 40, и в кабине, естественно, не жарко. Прилетели синие от холода, кожа вздыбилась, мосластые ноги торчат спичками из «семейных» трусов в голубой цветочек. А тут их ждут генералы и полковники, чтобы объявить благодарность за отлично выполненное боевое задание и наградить ценными подарками – именными часами…
Был случай, когда КП дал команду занять готовность №1 и потом «Взлёт!» паре, только что прибывшей на пересмену и не успевшей положить в кабины парашюты. Лётчики летали без них, сидели на упорных колодках, поверх которых бросили им самолётные чехлы.
Эти примеры характерны прежде всего готовностью лётчиков выполнить во что бы то ни стало боевое задание, а не безалаберностью и кажущейся расхлябанностью. Это всего лишь досадные случаи, от которых никто не застрахован.
Иногда кажется, что вся авиация состоит из случаев – удачных и неудачных. Некоторые – вызывают улыбку, некоторые удивление.
Был тёплый летний день, такой тихий, что былинка не колыхнётся, лётчику не хватило полосы при посадке, и он так зажал тормоза, что погорели тормозные камеры, пришлось катить самолёт вручную. Катили все свободные от полётов люди, в том числе и командир этого лётчика, и сам лётчик, старлей. Упираясь в бетон и крыло самолёта, командир возмущался:
- Это ж каким надо быть лётчиком, чтобы в таких условиях ему не хватило полосы! Медведя проще научить! И шоколадом его не надо кормить!
Наш старлей сопел, кряхтел, но молчал.
В этот же день, на этих же полётах, сжигает тормоза и выкатывается за полосу сам командир. Опять, всё та же команда упирается в бетон и крыло и катит самолёт по рулёжке. Старлей, придвинувшись как можно ближе к своему командиру, как можно громче возмущается:
- Это ж каким надо быть лётчиком, чтобы в таких условиях ему не хватило полосы! Корову проще научить! И расходов никаких – дал сена, и у тебя молоко!
Командир сопит, кряхтит и молча толкает самолёт.
На ночных полётах лётчик при пробеге после посадки выключил по ошибке двигатель. Хотел убрать закрылки, а выключил двигатель. Рычаги управления двигателем и закрылками на самолёте МиГ -17 рядом и чем–то похожи, лётчики не часто, но путали их.
На послеполётном разборе заместитель командующего воздушной армией, генерал, который был на этих полётах, в порошок растёр старлея - лётчика.
- Да как же можно быть таким бестолковым, несобранным человеком! Хорошо, что на земле уже такое случилось, а если бы дали команду, уйти на второй круг, и ты вместо закрылков выключил двигатель? Опять бы нам играть печальную музыку Шопена?
Старлей слушал и понимал, что худшего лётчика авиация ещё не знала.
На следующих ночных полётах, в этом же полку, этот же генерал, после посадки вместо уборки закрылков, выключил двигатель.
По рации вызвал свою машину и уехал, не попрощавшись, не побывав на разборе полётов.
Принимали мой самолёт из ТЭЧ (ремонтная организация) специалисты эскадрильи. Начальник группы по вооружению в кабине, механик у лафета. Слышны их команды:
- Даю перезарядку! – кричит начальник.
- Есть перезарядка! – отвечает механик.
- От пушек! – командует начальник.
- Есть от пушек! -- отвечает механик.
И тут раздаётся такой грохот, что все, кто был поблизости, попадали на землю. Четыре крупнокалиберных снаряда вылетают из ствола пушки, два из них тут же прошивают топливозаправщик, два улетают в сторону польской деревни. Под топливозаправщиком лежал, спасаясь от жары, солдат-водитель, его только в конце дня выловили где-то на границе аэродрома. Долго ждали делегации с претензиями от обстрелянной деревни, но так и не дождались. Значит, пронесло мимо.
Ещё раньше, во время практических стрельб на полигоне, на одном самолёте заклинило снаряд и во время посадки, от толчка, снаряд этот заскочил в ствол и пушка выстрелила. Снаряд влетел во двор к поляку и отбил ногу петуху. Через час поляк с петухом-инвалидом под мышкой и бронебойным снарядом-вещдоком в руке стоял перед командиром полка и убеждал его, что с одной ногой петух не заберётся на курицу, а если и заберётся, то толку с этого мало: будет соскальзывать. А это его самый лучший петух! Сошлись на пятикратной стоимости пострадавшего от нелепого случая бывшего любимца всех кур деревни.
В Алма-Ате был у нас инженер по вооружению -- стопроцентный флегматик. Его сослуживец по полку рассказал нам про него интересную историю.
Во время полётов позвонил ему дежурный инженер и сообщил, что один из самолётов не отстрелялся на полигоне. Просил приехать и разобраться в этом деле.
- Не может такого быть, чтобы отказали пушки, -- растягивая слова, говорил наш флегматичный инженер. --. Я сам проверял этот самолёт. Ну, хорошо, я сейчас приеду.
Приехал. Сел в кабину самолёта, стоящего носом к ангару, включил всё, что надо было включить, нажал на гашетку… Веером снарядов разнесло вдрызг металлические сдвижные кассеты ангара. Спокойно выключив все выключатели, наш герой не менее спокойно произнёс:
- Ну, я же говорил, что тут всё работает. В лётчике вина.
Мне же этот инженер помнится по другому случаю, в котором я был главным действующим лицом.
Не помню год, когда меняли партийные билеты, но хорошо помню, как это было. У нас на собрании по этому поводу присутствовал представитель политотдела и в своём вступительном слове нацеливал коммунистов подойти к этому мероприятию очень серьёзно, потому что в партию просочилось много случайных элементов, от которых самое время избавиться.
Выступающие хвалили партию, клялись в верности ей, и всё шло по наезженной колее до тех пор, пока не попросила слова моя соседка по кабинету Валентина Щербатова.
- Да, товарищи коммунисты, -- начала она, вперив взгляд в белую стену, -- самое время отсеять ненужные элементы от партии. Есть и у нас такие. У (называет мою фамилию) до сих пор не снято партийное взыскание за аморальное поведение, приведшее к разводу. Я предлагаю не выдавать нового партийного билета товарищу…
Вскочил, как на угли случайно сел, политотделец.
- Товарищи! – воскликнул он на подъёме чувств, -- кто за предложение коммуниста Щербатовой -- прошу поднять руки.
Уткнув носы в пол, никто не поднял руки.
- Ну, смелее, смелее! – подталкивал политотделец общество на акцию очистки партии от неугодных членов.
Так же, с опущенными носами, мои коллеги, с кем я делил хлеб, соль и спирт, радости и горести, потянули руки вверх.
Меня подмывало крикнуть Щербатовой: «А сама ты с женатым Уткиным спишь! Ну, скажи, Уткин!» Но не крикнул, всё равно Уткин не подтвердил бы мои наблюдения. Он ещё тот был гусь!
Выкрикнул за меня флегматик-вооружейник, только это был уже не флегматик, а натуральный холерик! Но не это он выкрикнул, что я хотел высказать Щербатовой и её хахалю Уткину.
- Да вы что делаете?! – возмутился он. – Да это же самый лучший офицер из всех нас! Им затыкают все дырки, он по три месяца дома не бывает, носится один по трём республикам, и ему за всё это такую пакость?! Кому из нас утром жена машет рукой, провожая на службу? Нет таких! А ему машет! Хотел бы я быть таким «аморальным» типом! Стыдно должно быть нам за наши неблаговидные поступки, но это уже дело чести каждого!
Вот тебе и флегматик!
Коллеги, не подняв носа, всё так же, глядя в пол, подняли руки за то, чтобы я остался в нашей «великой и всепобеждающей партии», из которой вскоре первыми побежали её «верные сыны», решавшие так рьяно судьбы других.
Лет через пять Щербатова, когда сменился наш начальник, стыдливо призналась мне, что он так заставил выступить её.
В дивизии и армии служили Дважды Герои Советского Союза Глинка, Брандыс, Беда, необыкновенной скромности были люди. Никакого чванства, величия. Как-то на комсомольском собрании попросили присутствующего комдива рассказать о своих боевых делах, он засмущался, покраснел и сказал:
- Ну, воевал. Как все воевал. Может быть, чуть больше везло.
Вот и весь его рассказ! Это потом уже, когда на смену скромным, порядочным, настоящим героям стали приходить молодые, пробивные, сверхэнергичные командиры, и обстановка в частях менялась. Не всегда в лучшую сторону.
Первая катастрофа случилась этой же зимой. Во время посадки мощный снежный заряд накрыл «спарку», пилотируемую командиром полка, полковником Клименко, и лётчиком, старшим лейтенантом Портачёвым. Оранжевое пламя осветило угол ночного аэродрома, послышался взрыв и наступила мгновенная тишина. Всем стало понятно, что случилось непоправимое.
Чёрная туча надолго повисла над гарнизоном. Никто не смеялся, не слышалось музыки и песен, даже кино не крутили. Простился полк с командиром и лётчиком, и их останки, запаянные в цинк, отправили на родину.
Через год опять катастрофа, опять разбилась «спарка». Отказ двигателя. При попытке посадить самолёт на поле аэродрома, лётчики «перетянули» ручку из-за боязни столкнуться с одинокой берёзой, самолёт вышел на большие углы, потерял скорость и перевернулся… Погибли комэск, прибывший в полк по замене, и Жигалов Валерий. Комэска мы не успели узнать, а с Валерой знакомы с первых дней в полку. Отличный был парень. Его улыбающееся доброй улыбкой лицо стоит перед моими глазами, я отчётливо помню каждую чёрточку его лица, тембр голоса.
За долгую службу много мне приходилось видеть слёз жён и матерей, слышать их плачь, но как плакала жена Валеры, я не забуду никогда. Она не убивалась, не рвала волосы, не кричала истошно. Она тихо, бесслёзно, шептала. И в её словах, как в печальном рассказе, нескрываемая боль, боль утраты самого дорогого человека. Жизнь её до встречи с Валерой была сложной, трудной, он помог ей стать на ноги и распрямиться, он был с этих пор ей всем. «Только с тобой я поняла, что такое жизнь, - тихо говорила она, глядя на гроб и крепко прижимая к груди двухлетнего сынишку. - И вот я опять одна. Не успела сказать тебе слов благодарности, самых лучших слов…»
На учениях разбивается боевой самолёт…Старший лейтенант Логинов...
По гарнизону поползли нехорошие слухи. Исходили они от жён лётчиков, они обвиняли техников в плохой подготовке самолётов к полётам. Хотя ни в одном случае комиссиями не было сказано об этом и слова, тем не менее, слухи ширились, заполняли каждый уголок пространства. Возникали стычки. В ответ на упрёки, жёны техников говорили жёнам лётчиков, что их мужья не умеют летать, и из-за этого страдают совершенно невинные люди. Командование и политотдел старались погасить раздор и в чём-то преуспели, только однажды брошенное необдуманное слово разделило общество на две части, посеяло недоверие и неприязнь.
Через год инженер эскадрильи предложил мне поступать в академию. Я отказался. Причина проста: за границей мы получали в два раза больше, чем в Союзе. И дело совсем не в том, что я был жаден до денег, этот недостаток мне не присущ, а мне крайне необходимо было вывести хотя бы частично из нищеты родителей, поднять братьев и сестёр. По аттестату я переводил им деньги, покупал одежду и пересылал посылками.
- После будет сложнее, - предупредил меня инженер.
И всё равно я отказался.
Каждый отпуск вырывал кого-то из общества холостяков, общежитие опустело. В Дом офицеров, «Дом последних надежд», как прозвали его остряки, перестали приезжать на танцы девушки из госпиталя, и вечера стали невозможно скучными.
В один из таких скучных вечеров я заметил на себе пристальный взгляд незнакомой мне девушки, она чем-то неуловимым отличалась от других. И одета, вроде, как все, причёска только вот другая да очень уж внимательные глаза…
Не дождавшись конца вечера, я вышел из здания, и остановился в раздумьи, куда же повернуть стопы: во мрак, в серость, в своё неуютное общежитие, или к девочкам в общежитие. У них лучше, веселее, но не каждый же день отираться там. Если бы Катя не уехала, можно было бы навестить её. Катя - официантка лётной столовой соседнего полка. Красно-рыжие волосы прекрасны, серо-зелёные глаза огромны и ласковы, личико миловидно, точёная фигурка, по годам мы почти равные: ей девятнадцать, мне двадцать один. Мы счастливы, когда вместе, обходимся без слёз, без закатывания глазок, без вздохов и ненужных признаний в любви. Я скучал без неё, я ждал встречи, но мне почему-то не приходило в голову связать свою судьбу с её судьбой, что-то всё же мешало. А теперь нет её, и у меня пусто на душе.
- Dlaczego pan nie tanczyc? (Почему не танцуете?) - послышалось за спиной. Голос был неожиданным, я вздрогнул. Рядом стояла незнакомка. Она улыбалась сдержано, и взгляд был полон тайн.
Я улыбнулся в ответ:
- Nie chce mi sie. (Не хочется).
Мы говорили, прислушиваясь к словам и интонации, старались понять друг друга правильно. Смеялись, когда, наконец, удавалось расшифровать сказанное, долго непонимаемое слово или предложение. Я узнал, что Ядя, так звали мою совсем не случайную собеседницу, она в этом скоро призналась, приехала к родителям, они тут живут, за аэродромом, ей уже двадцать три.
Мы разговаривали и прогуливались по безлюдным дорожкам городка и незаметно оказались за его пределами. Светила яркая Луна. Небо чистое и звёздное. Снег хрустит под ногами. Мы научились понимать друг друга, хотя преимущественно каждый из нас говорил на родном языке. Оказывается, есть много общего в наших языках, только надо слушать внимательно, и тогда всё становится на свои места. Мне, может быть, было проще, потому что я знал много белорусских и украинских слов, они же нередко встречаются и в польском.
Так с разговорами и смехом дошли до её дома, прощаясь, она прижалась ко мне и крепко поцеловала в губы…
Надо ли после этого говорить, что я надолго потерял голову. Я уже не принадлежал себе. Даже вопреки строгому наказу командира эскадрильи, быть начеку, ожидается боевая тревога, я ушёл за аэродром и пробыл там до рассвета. С рассветом вернулся, и тревога, к моему счастью, застала меня уже в общежитии.
Уезжая от родителей, Ядя подарила мне маленькую фотографию с дарственной надписью… А потом наш полк перебросили на другой аэродром…
Вскоре я женился. Наверное, по зову природы. Так уж заведено, что каждый должен жениться хотя бы один раз. И если по каким-то причинам брак окажется неудачным, и в силу привычки захочется обременить себя опять семейными заботами и ты женишься с полной уверенностью, что сейчас-то уж точно будет брак счастливым, потому что выбирал, не торопясь, что нашёл не жену, а ангела, - всё равно не спеши радоваться, ибо в скором времени окажется, что и здесь получилась промашка…И если в третий раз решишься на такой поступок, то смело можешь считать себя, мягко говоря, недальновидным, а попросту идиотом. Ты так и не понял, что все женщины (как, впрочем, и мужчины) ничем, практически, не отличаются друг от друга, только разве самой малостью. Так стоит ли из-за этой малости заводить сыр-бор? Я избежал этой ошибки, остановившись на втором браке. Кто знает, может быть, я и не прав. Как часто в своих выводах, замечаниях, прогнозах, хотелось бы мне быть неправым, но такое, к сожалению, бывает крайне редко.
Гарнизонная жизнь! Кто только о ней не писал! И ещё сколько писать будут!
Коммуналок тех не забыть. И хорошим они отличались и плохим, но, смеха ради, всегда можно было найти историю и не одну. Мало своих – у соседей можно занять. Как образец такой трагикомедии, расскажу историю в гарнизоне N-ского авиационного полка.
Группа инженеров и техников прилетела на завод принимать новые самолёты для полка, в группе полно холостяков. Вечером, прогуливаясь в парке с целью на людей поглазеть и себя показать, познакомился техник, лейтенант Митя, с девицей Аллой, которая тоже вышла на «брод». Алла всего-то на пяток лет была старше Мити, но этого оказалось достаточно, чтобы ему сразу же надёжно подпасть под её каблук. На другой день зарегистрировали брак, потому что Алла сказала, что у них будет ребёнок. Не медля, молодая жена уехала в N-ск и уже через неделю сообщила молодому мужу телеграммой, что им выделили квартиру. Свежеиспечённый муж и сослуживцы были весьма удивлены, потому что все смертные ждали очереди не менее года.
Жизнь в гарнизоне с этих пор потекла бурным неуправляемым потоком.
Выкинув из кухни, мешавшие новой хозяйке столики, шкафчики, коробочки других хозяек, она установила свой стол в самом удобном месте. С несговорчивыми соседками расправлялась круто: кому в борщ соли горсть, кому тряпку, а кому и носок туда же. Тарелки и кастрюли, казалось, для того и предназначены, чтобы летать по кухне и вдребезги биться.
Офицеры пытались повлиять на воительницу через её мужа, но, как не трудно догадаться, ничего путного из этого не получалось. Командир и замполит тоже не смогли усовестить и принудить быть сговорчивой и покладистой новую дочь в большой и дружной полковой семье. После очередной её выходки, командир вызвал наряд милиции и хулиганку забрали на десять суток. Только напрасно они с замполитом потирали руки, улыбаясь друг другу, надеясь, что этот срок образумит неразумную, и в полку будет хоть малая передышка. Ещё солнце не поднялось до вершины самой низкой сопки, как неудавшаяся узница буйствовала пуще прежнего на своей кухне.
В милиции не добрые дяди помогли выйти на свободу затворнице, борющейся по инерции со всеми, а их явное бессилие.
Вечером дежурный милиционер принёс арестантке полагающийся по норме ужин, и собрался было уходить, пожелав приятного ей аппетита, как тут же свалился без памяти на холодный бетонный пол. На его крик примчалась дежурившая оперативная группа, с трудом вырвала она из когтей хищницы сотоварища. Он был бледен, искусан и в каше. Утром кормить её все отказались, даже страх увольнения без выходного пособия на некогда отважных служителей правопорядка не подействовал, обещанный пуленепробиваемый шлем и специальный ватный костюм кинолога, который не по зубам никакой собаке, тоже не помогли начальнику уговорить краповых парней на этот подвиг. Начальнику застенок ничего не оставалось, как растворить утром чуть свет настежь все двери от камеры до улицы, убрать на пути разъярённой воительницы все колющие, режущие и твёрдые предметы. Приказав всем попрятаться в укромных уголках родного заведения, он в последний момент дёрнул из своего кабинета за верёвочку, управляющую запором камеры нашей героини.
Так и жили в гарнизоне до поры, до времени. Соседки, у кого были родственники близкие или даже дальние, совсем забытые и затерянные, уехали к ним, Кто-то переехал опять на частные квартиры, а оставшиеся, выставив посты наблюдения, старались в короткое время отсутствия соседки быстренько настряпать и наварить впрок, и шустренько убраться с опасного участка общежития.
- Митя, -- глянув оценивающе на мужа, что-то задумчиво жующего на обезлюдевшей кухне, обратилась однажды к нему данная ему богом (скорей всего, не богом) жена, -- ты хочешь быть генералом?
Митя чуть не подавился. Поглядев подозрительно на жену, на потолок, на стены -- задумался. По его виду можно было догадаться, что въехав в образ генерала, ему уже не хотелось возвращаться в действительность. Расправив грудь, ответил:
- Не худо ба.
- А чего же ты сидишь? – был в лоб ему задан очередной вопрос.
- А что я должен делать?— Прижав к черепу уши, Митя напряг дремлющий мозг.
- Чтобы быть генералом, надо иметь высшее образование, -- расшифровала часть программы жена.
- Кто ж мне его просто так даст? – Детскими наивными глазами смотрел Митя на жену.
- Да не просто так. Учиться надо. Всем рапорта уже подписали, только ты сидишь чего-то.
- Мне не подпишут! – махнул рукой Митя.
- А ты напиши, там и посмотрим, -- сузила жёлтые зрачки жена.
Мите рапорт командир не подписал.
- Ты с женой не можешь совладать, -- заявил он, -- куда тебе ещё академию! .
В обеденный перерыв Митя весёлым голосом сообщил жене новость:
- Как я и говорил – не подписали!
Жену, как вихрем унесло. Влетев ураганом в кабинет командира, где он мирно беседовал с замполитом о боевых и житейских делах полка, она выпалила:
- Хорошо, что вы оба, голубчики, здесь! Про тебя знаю то, то и то, а про тебя то, то и это! Ну что, выкусили? Теперь как? Будем подписывать рапорт, или пусть об этом узнают и те, кому следовало бы знать?
Через час командир отменил своё опрометчивое решение и подписал рапорт, промурлыкав в отвисшие усы: «Катитесь ко всем чертям! Воздух будет чище».
Не подписать он не мог, потому что это грозило потерей знамени полка и расформированием боевой части.
По прошествии многих лет, уже в Германии, мой коллега рассказал интересный и поучительный случай, когда его предыдущему начальнику, полковнику, позвонили из кадров ВВС и предложили генеральскую должность, но с переводом в отдалённый гарнизон.
- Дам ответ после обеда, -- сказал полковник. – Надо у жены спросить.
После обеда сказал, что жена согласна.
- К нашей радости, -- ответили ему из кадров, -- нам удалось найти офицера, который сам принимает решения.
- Твоего начальника не Митей звали? – спросил я коллегу.
- Нет. Дмитрий Ильич.
Вот такая она, гарнизонная жизнь. Ну, может быть, не везде и не всегда такая, однако же…
На рапорт, с просьбой разрешить мне держать экзамены в академию, получен отказ, совсем не по той причине, что когда-то командир отказал Мите. У меня другое. У меня причина: в запасе ещё несколько лет, у других, кто постарше, это последний шанс. И в следующем году отказ по этой же причине. Причём вал желающих поступать рос, подпирали те, у кого выходили годы, кто шёл по второму кругу, завалив экзамены на первом, таких в полку острословы называли «академиками».
Я понимал, что служба без высшего образования теряет всякий смысл, ведь военный человек для того и служит, чтобы подниматься по служебной лестнице, реализуя свои возможности на каждой ступеньке. Маршальский жезл надо вовремя вынуть из ранца.
Но вот и мне разрешили испытать себя на этой стезе. Для этого пришлось пройти ещё через одно испытание – мандатную комиссию. Её-то я чуть и не завалил.
Полковник, оглядев меня с макушки до пяток, сказал тихим, но значительным голосом:
Могу поступать в престижную «Жуковку», но я выбрал и поступил с первого захода в Киевское высшее инженерно-авиационное военное училище ВВС. Киев выбрал, наверное, потому, что мне тайно была мила Украина. Может быть, больше гоголевская, с её тёплыми звёздными ночами, ковыльной степью, по которой ехали когда-то в Сечь Бульба с сыновьями; я часто слышал во сне скрип чумацких повозок, тихие голоса и песни возниц…Много украинских песен знал и я, они передались мне от отца, а откуда он их взял, могу только догадываться. Подозреваю в себе частицу украинской крови, вот она-то и определила мой выбор. Зов предков-степняков оказался сильнее, и он был услышан.
Новое окружение заметно отличалось от прежнего, сказывался закон естественного отбора.
Мысли, цели, поведение моих новых коллег были иными, более интересными. Взгляды на происходящее нередко разнились, от этого были часто споры. Спорили о прочитанных книгах, кино, спектаклях театров. Неоднозначное отношение было к опере, многие предпочтение отдавали весёлому жанру - оперетте. Кстати, и моё знакомство с оперой начиналось через оперетту. В Иркутске был очень хороший, как мне казалось, театр оперетты, а оперного совсем не было, и нас, курсантов, изредка «выводили» в цивилизованное общество для знакомства с лучшими образцами искусства. Почти весь репертуар театра нам был хорошо знаком, и после спектакля у нас было какое-то празднично-приподнятое настроение, хотелось самим петь.
С оперой я познакомился позже, когда служил в Польше, и, проезжая через Москву во время отпуска, я там останавливался дней на десять специально для того, чтобы походить по театрам, музеям, выставкам. Большой театр пришёлся мне по душе. Первая, мной прослушанная опера - «Русалка» Даргомыжского, хоть и не самая распространённая опера, однако и она мне понравилась. Там же познакомился и с балетом «Лебединое озеро», с известной уже, но не так, как теперь, Плисецкой. Главное - я понял, какое благотворное влияние производит на меня это искусство. По заведённому порядку, прибыв в столичный город Фрунзе, я сразу же побежал в оперу…и понял, как я был прав, отказывая себе в посещении провинциальных театров.
И всё равно главным оставалось кино. Прав был Ленин, придавая кино главную роль в воспитании человека. Мне кино очень помогло. Я мальчишкой мёрз в кинозале, где было так же холодно, как и на улице, только ветра не было, чтобы посмотреть или на красивую чужую жизнь, полную яств, песен и любви, или поддержать наших бойцов в атаке против ненавистного врага громким «Уррра!»
Когда не было денег на билет, проще вспомнить, когда они были, мы тогда покупали вскладчину один билет и ждали у выходной двери, когда погаснет свет и замелькают картинки на белом полотне. Тогда наш «внедренец» пробирался тайком к двери и откидывал крючок, мы (таких, как я, безбилетников, было тьма) горохом сыпались на лавки, под лавки, прятались за печку. Тут же включался свет и старенькая контролёрша с киномехаником хватали за рукава, воротники и вышвыривали на мороз любителей киноискусства, понимавших, что за удовольствие надо платить, но не знавших, где взять на это деньги. Второй, вполне легальный способ приобщения к этому высокому искусству, это саморучное изготовление билета. Мы склеивали две половинки билета так, что шва не было заметно. Пронюхав это, контролёр стала давать в руки не любую половинку билета, а только с надписью «контроль», тогда мы научились рисовать билеты на промокашке соответствующего цвета. Контролёр была не только старенькой, но ещё и подслеповатой, и проблем у нас больших не было. Процент выгоняемости из зала у нас резко снизился, и мы млели, наблюдая горы яблок и винограда на столах по ту сторону кадра, слушали прекрасные голоса Карузо, Марио Бьянки, Марио Ланцо, нам казалось, что и мы такие же красивые, удачливые и счастливые в любви. Как нам было смешно, когда мы смотрели фильмы Чарли Чаплина и наши «Волга-Волга», «Весёлые ребята»!
Прошло много лет, и я уже не голоден, знаю вкус яблок и винограда, есть и деньги на билет в кино, я лейтенант и служу в Польше. Поляки купили фильм Герасимова «Тихий Дон», и в маленьком городишке, что был рядом с нашим гарнизоном, «крутили» его трое суток, отдыхая, с четырёх часов утра до семи. Наверное, не было таких, кто бы не посмотрел это кино. Посчастливилось и мне достать билет. Фильм меня покорил с первых кадров! Русский простор! Ширь необъятная! Могучий Дон! Песня-гимн «Дон-батюшка»! Во время демонстрации – мертвящая тишина! Закончился фильм при той же тишине. На лицах поляков, в общем-то далёких от казачества, от их проблем и трагизма, печать глубоких раздумий и переживаний. А ведь полякам было что смотреть кроме наших фильмов, у них было полно американских, французских, немецких, да и свои у них получались прекрасно, -- и вот такой фурор с «Тихим Доном»! С той давней поры и до сего времени мне не приходилось видеть ничего подобного! Что значит союз двух гениев – Шолохова и Герасимова! Писателя и режиссёра!
Ещё мне хорошо запомнился, увиденный там американский фильм по роману Ирвина Шоу «Молодые львы». При незажившей ещё ране от войны, при не угасшей ненависти к фашистам и немцам в целом, я готов был простить немецкого солдата. Более того, мне жаль его было. После, прочитав под впечатлением фильма эту книгу, я в ней не нашёл того, что было в фильме. Здесь книга была всего лишь рамкой, куда кинематографисты втиснули картину, гениально ими написанную.
Коль речь о кино, то не могу не сказать и о современной киноиндустрии. Много их с крутыми парнями, увешанными автоматами и пулемётами, с лакированными красавицами, казалось, сошедшими с глянцевых журналов. Кровь рекой, нечеловеческая любовь и коварная измена, а никого и ничего не жаль! Посмотрел, зевнул и забыл! Искусство это? Несомненно! Искусство не тревожить ум и сердце!
В училище училось много иностранцев. Были из Африки, были из Ирана и Афганистана. Из Ирана учился богатенький слушатель, говорили, наследный принц. Другом его был афганец. После занятий они на своих машинах спешили в центр Киева – принц на шикарном трёхрядном блестящем «Кадиллаке», афганец – на «Москвиче-408» канареечного цвета. «Кадиллак» подкатывал к КПП бесшумно, слышалось только мягкое шипенье от касания шин с асфальтом, «Москвич -408» о своём появлении заявлял издали, он сердито рычал, дёргался, гремел, фырчал, выбрасывая клубы чёрного дыма, так он упрямо добивался внимания к своей персоне. Стоило им остановиться, как тут же «иностранца» облепливали, как осы мёд, любопытные прохожие. Они заглядывали в салон, качали головами, разглядывая своё отражение в сверкающем лаке кузова. На нашего нетребовательного и скромного друга с его ярким оперением никто не обращал внимания; по его притуманенным фарам заметно было, как он страдает от своей неполноценности, как стыдно ему стоять рядом с большой и важной подругой, стыдно за всё, и больше всего стыдно за свою крикливую дурацкую раскраску. Клоун, посмешище, среди весёлой толпы.
Перед окончанием третьего курса мне пришла мысль, попутешествовать в окрестностях Байкала. Видел его однажды, когда проезжал его берегом на поезде, тогда ехали мы на войсковую стажировку на Дальний Восток. Впечатление оставил он в моей податливой и доверчивой душе, впитывающей в себя всё без разбору, грандиозное.
Получилось так, что прожив почти двадцать лет рядом с этим чудом природы, -- километров пятьдесят нас разделяло,-- я так и не смог там побывать. Причины тому просты: рейсовых автобусов тогда не было, как и дорог. И самая главная причина – недостаток времени. Школа, колхозные поля и пашни, работа в собственном хозяйстве занимали всё время. Не до развлечений было. Вспомнился тут же ещё один интересный случай. Получается: вся жизнь – череда случаев. Было это уже после окончания Киевского училища. Уговорил я жену, проехаться до реки Лены, посмотреть на её красоту и мощь, познакомиться с людьми того края, у них, как правило, интересная судьба: там много потомков казаков-первопроходцев 17 века, много ссыльных политических и уголовников, вынужденных жить по отработанным и отшлифованным временем законам. Законы эти просты и незыблемы. Кто их нарушает, бывает очень сурово наказан. «Закон -- тайга, прокурор – медведь» -- изречение для тех мест совсем не шуточное.
В автобусе сосед спросил меня, к кому и зачем я еду? Узнав, что просто так, посмотреть на речку, долго не мог в это поверить, а поверив, уставился на меня, как на блаженного. Всю дорогу он с хитрецой на меня поглядывал и хихикал в горсть.
Не любят сибиряки просто так глазеть по сторонам.
Итак, хорошая мысль предполагает хорошую подготовку. Для путешествия по диким местам необходимо крепкое здоровье. Есть у меня такое? Сомневаюсь. Сомневаюсь после серии случаев, опубликованных в центральных газетах. Там то жестянкой от консервной банки кто-то кому-то вырезал аппендикс; то на корабле врач, используя зеркало, сам себя оперировал… И у меня, естественно, в правом боку стало побаливать. Я решился на операцию! Пришёл к своему военному врачу с жалобой «на невыносимые боли снизу и справа». Он долго мял мне живот, глядя в потолок, бывал иногда удовлетворён моими ответами, а чаще я разрушал ими всевозможные признаки популярной и нужной мне болезни. Не добившись от меня толка, он рассказал, как я должен буду вести себя и что мне говорить в госпитале, куда он меня отправит на «скорой».
В госпитале принял меня полковник, ему я добросовестно рассказал всё, чему меня научил его коллега.
- Через час операция! – сказал полковник.
Операцию делала женщина хирург.
- Я тебе сделала маленький аккуратный шов, -- порадовала она меня, хотя для меня это было не главным.
Вошёл в операционную полковник.
- Вы ему показали, что вырезали? – спросил он хирурга и ассистентов.
Долго они рылись в ведре, а потом показали мне маленького красного червячка.
- С таким аппендиксом можно было жить лет сто, -- резюмировал полковник.
На Байкал мы поехали группой из четырёх человек: я, брат Коля, двоюродный брат Витя и Оля, жена двоюродного брата Валерки. Добирались автостопом. На остров Ольхон, куда мы держали путь, переехали на примитивном пароме. Тут же купили омуля. Сумерки сгущались так быстро, что мы едва успели добежать до стога сена на отшибе, в котором решили заночевать. Не успели перекусить, как засверкали молнии. С необыкновенной поспешностью мы прорыли норы в стогу и спрятались в них, боязливо, как суслики, выглядывая наружу. А тут уж стихия творила чудеса! Косые, изломанные стрелы вонзались в землю рядом с нами, грохот стоял такой, что мы внезапно и надолго оглохли. Не знаю, что думали мои попутчики, а я был убеждён, что часть земли, к которой мы прилипли напуганными телами, отколется и улетит в темень бездны.
«Ревела буря, гром гремел, во мраки молнии блистали…», -- строки, списанные очевидцем с действительности. Ничего похожего ранее поэт не видал, а тут, в таёжном краю, в диком краю, такое увидел, мимо чего никак не мог пройти.
В Сибири всё не так, как в покладистой Европе! Необычность природы проявляется в необычности её явлений. Этой необычайностью автор и был поражён!
Гроза бушевала долго.
Утром мы вылезли из нор, и нас встретило тёплое ясное солнышко. Искупавшись в чистейших водах Байкала, мы приобрели человеческий вид и направились в одинокую избушку, которая была в метрах трёхстах от нас и которую вчера мы не заметили.
В избушке размещалась метеостанция. Начальник метеостанции -- татарин, его жена бурятка и её мать, и пятеро детей средней национальности жили в этой избушке. Они нас приветливо встретили, пожурили, что мы не пришли ночевать к ним в грозу…
Мы достали бутылку водки, омуля. Хозяева отварили картошки, заварили крепкого чая.
Скоро я заметил, что хозяева чем-то обеспокоены.
- Если вы не против, -- виновато глядел на нас хозяин, -- мы свой омуль достанем.
- Ешьте наш. Нам хватит, -- не мог понять я причины их желания.
- У нас другой. Мы вас сейчас им угостим.
Это был омуль с душком!
Первый кусочек я едва проглотил, а потом распробовал, и мне не надо было проявлять чудеса дипломатических восторгов, чтобы натянуть вуаль на действительность. Омуль с душком, скажу и сейчас, это вещь!
В Киеве, на первом курсе, родилась дочь. Всё бы, казалось, хорошо да не всё. Что-то, как заноза, мешало жить да радоваться. Мои попытки изменить ситуацию к лучшему, не имели успеха. И я замкнулся на все замки, стал жить, как бог на душу положит. Я не спешил в дом, где меня не ждали. Всё, что я ни делал, было, скорей всего, неосознанной защитной реакцией. Жить и знать, что разрыв неизбежен - не самое лучшее. Тем более, что на карту поставлена не только твоя судьба, на это наплевать, а судьба маленького беззащитного существа, любящего тебя искренне и нежно. Большего несчастья в жизни, чем прощание с пятилетней дочерью, я не испытал. Окончательный разрыв случился на новом месте службы.
Туркестанский военный округ - вот моё новое место службы. Город Фрунзе, ныне Бишкек, - столица республики Киргизия.
Что это за страна такая? Многим ли она отличается от России, Украины, Бурятии, наконец? Так ли уж там жарко и безводно, как пишут и показывают в фильмах?
В полночь прилетели во Фрунзе. Душно, но терпимо. В гостинице спросил у дежурной, где помыться после долгой дороги, ждал другого ответа, но только не такого:
- Душ на первом этаже.
- А попить?
- В графине свежая вода, есть в кране.
- Каждый день?
- Каждый день, в любое время суток, - не понимала моей дотошности дежурная.
Не совсем веря услышанному, открываю кран. Бьёт струя холодной, кристально чистой воды. Невероятно! Даже как-то неинтересно. Готовился к встрече с жарой, «белым солнцем», потрескавшейся иссохшей пустыней, а тут воды хоть залейся, и никакого пекла!
Долго я ждал страшной жары, всё спрашивал тех, кто прожил здесь не один год, когда же будет та невыносимая испепеляющая сухота, а мне в ответ, что сейчас как раз самая жара и есть.
- И что, жарче не бывает? - допытывался я.
- Бывает. Только и сейчас не холодно, - в свою очередь удивлялись старожилы.
Дали мне однокомнатную квартирку в старом доме на втором этаже. Подо мной жил политотделец; он каждую субботу принимал гостей и они весело гуляли. Под венец, как гимн, они исполняли песню со словами «любите Россию!» Через много лет я спросил как-то дочь, поют ли песню о Родине наши соседи снизу?
- «Слиняли», кто в Израиль, кто в Америку; поют, наверное, теперь: «Америка – прежде всего!», -- сказала она.
Как во всякой неблагополучной семье, у матери - России есть хорошие дети, заботящиеся о ней, есть и бессовестные вымогатели, отнимающие последнее у больной старушки. Выпотрошив до основания Родину – мать, они покидают её в болезнях и горестях и ищут другую, которая бы щедро их одаривала и заботилась о них.
Начальник организации, которого я должен был заменить, обошёлся со мной «по-отечески». Пользуясь моим безграничным доверием, он записал на мой счёт всё, что было и чего не было, и что было утеряно при нём и до него. Я подписывал все акты и ведомости, и мне даже в голову не могло прийти, что пожилой человек в образе майора может обманывать. Мне кажется, знай я всю правду, и тогда бы умолчал, боясь оскорбить человека недоверием. При передаче этого хозяйства через два года другому уже начальнику, я заплатил в финчасть за всё потерянное при мне и задолго до меня, и не пошёл по миру с сумой. Знаю, оборотистый майор тоже не разбогател на этом.
Узнал потом, как этот же майор подло поступил с моим предшественником. Он и инженер полка уговорили капитана, прибывшего на должность начальника ТЭЧ, поработать несколько месяцев на нижестоящей должности в этой же ТЭЧ, до поры, пока исполняющий обязанности не получит желанного майора. Потом майор спокойненько уйдёт на пенсию, и капитан займёт законное своё место, уверяли они.
Получилось совсем не так.
С первых же шагов капитан стал получать одно взыскание за другим от того, кому временно уступил свою должность. О восстановлении не было и речи, и капитана перевели в другую часть.
Бог ему судья, этому, с позволения сказать, человеку, видать, он не знал иного выбора.
ТАМ, ГДЕ ЦВЕТЁТ САКСАУЛ
И вот я начальник и командир. У меня в подчинении десять офицеров, восемь из них старше меня по возрасту, дюжина старшин и сержантов, тоже в приличном возрасте, и семьдесят солдат всех национальностей Советского Союза. Что я им прикажу, как добьюсь «беспрекословного и точного выполнения» моих распоряжений и приказов - были для меня в то время не праздными размышлениями. Тем более что в наследство я получил далеко не идеальное подразделение. Постоянные нарушения воинской дисциплины были в нём закономерностью.
Во время представления командиру полка и замполиту я услышал такие слова: «Принимайте хозяйство, знакомьтесь с личным составом, делайте всё возможное и невозможное, но в подразделении должен быть порядок! На всё это мы вам даём двадцать суток. В течение этого времени мы не будем вас наказывать, а там уж, извините, - развёл руками замполит, - будем вынуждены принимать серьёзные меры и к вам!» - «Думаю, необходимости в этом не будет», - было моим ответом начальству. Это заявление вызвало скептическую улыбку у замполита, командир же посмотрел на меня обнадёживающе и серьёзно. Он поверил в меня, и в дальнейшем мне всегда помогал. Мои предложения и просьбы никогда не оставались без ответа. Даже когда я ошибался, он защищал меня, прежде всего от партийных органов, жаждущих расправы. Я благодарен моему новому командиру – полковнику Мочалову, я вижу его добрую, чуть хитроватую улыбку и рад тому, что судьба свела меня с ним в начале моей карьеры.
Нет необходимости описывать мои действия, мои командирские методы управления военным коллективом, они были максимально просты: в каждом подчинённом я видел человека, личность, старался понять характер и мотив поступков, а, зная человека, его сильные и слабые стороны, легко влиять и на его жизнь, хотя бы на том её отрезке, на котором мы тесно соприкасаемся. Да и в дальнейшем пригодится разумному человеку хорошая подсказка. Разве мало было у меня командиров и начальников, кто лепил из меня человека, кто подсказывал мне правильный в жизни путь? Только с великой благодарностью я вспоминаю их!
Через полгода наше подразделение, всем на удивление, стало лучшим в полку! Комиссии, проверяющей наш полк, по каждому проверяемому предмету командование полка подсовывало наше подразделение. Стрельба из личного оружия? Мы! Физическая подготовка? Мы! Политические занятия? Мы! Защита от оружия массового поражения? Мы!
- Позвольте! У вас в полку, наверное, есть и другие подразделения? - не соглашалась комиссия с графиком проверки, представленным штабом полка.
И мы не ударили лицом в грязь. По всем предметам защитились на отлично! Мне было приятно видеть перерождение коллектива. Отношение к своим обязанностям у многих солдат резко изменилось, они постепенно освобождались от безразличия к службе, от неверия в справедливость.
Из сказанного можно сделать вывод: при правильной расстановке сил, при уважении личности человека и постоянном контроле исполнения приказаний будет порядок в организации, будет дисциплина, будет успех! Командир должен быть не только строгим со своими подчинёнными, но и ревностным их защитником! Перефразируя Лермонтова, командир должен быть слугой Народу, отцом солдатам. Строгий и справедливый командир всегда пользуется уважением у своих подчинённых и у стоящих выше начальников.
Работы было не много, а очень много. Своё подразделение, занятия с лётчиками и техниками, планирование и организация работы, службы, досуга, контроль выполнения могочисленных планов – всё требовало уйму времени. Часто приходилось работать без выходных. Но, видя успех, не замечалось усталости, не было и разочарования. Да и отрадно было наблюдать, как из «маменькиных сынков» молодые солдаты на глазах превращаются в мужественных солдат, настоящих защитников Родины.
Только хорошими словами могу я выразить своё отношение к моим старшим командирам и начальникам, которые в трудные для меня моменты не становились в позу солдафона, а всегда шли навстречу. Нет уже ни командира полка полковника Мочалова, нет начальника штаба подполковника Кузнецова, нет полковника Орловецкого, который всегда оставался для меня примером, не ведаю, где мой непосредственный начальник подполковник Евтеев Владимир Емельянович. Хорошие были командиры!
Весной следующего года Владимир Емельянович пошёл в отпуск, а меня оставил за себя. Его отпуск и моё новое назначение решили отметить вечером после работы на берегу БЧК (Большой Чуйский канал). Взяли несколько бутылок кубинского рома (ничего другого в продаже не было), того-сего из закусок и уселись под кроны старой арчи.
- Какая дрянь, этот ром! – первым высказался отпускник. – И ничего лучшего не купить.
- Лучше бы уж спирт, -- скривившись, сказал инженер по вооружению.
- Самогон у моего деда, по-моему, уступает по мерзости этому пойлу, -- сказал я и вспомнил, как с дедом Трофимом однажды пили сивый самогон.
- Да, вроде ничего, -- высказался и инженер по радио.
Утром, до полкового построения, командир полка вызвал меня к себе в кабинет.
- Ты остался за Евтеева? – спросил он, внимательно меня изучая.
- Так точно! Я!
- Вчера мы с замполитом поздно вечером выезжали из гарнизона, и около КПП вдруг нам под колёса кинулся твой Рогачёв, радист твой. В дрезину пьяный, весь в грязи, вылез из канавы рядом с БЧК. И это ещё не всё! Когда я открыл дверцу, он схватил меня за воротник и стал, ругаясь, вытаскивать из машины. Втроём мы еле-еле скрутили его и привезли домой. Разберись с ним, это же чёрт знает что! Раньше, по-моему, ничем подобным он не отличался?
- Не отличался, -- подтвердил я. – Разберусь и доложу, товарищ полковник.
Чего тут разбираться, всё ясно и без разбирательства.
- Когда мы пошли к автобусу, -- рассказывал «буян» и «дебошир», -- я остановился около дерева, а потом ничего не помню.
Для командира сообща сочинили легенду, по которой майор Рогачёв, будучи больным, не оставил службы даже после рабочего времени и выпил по рекомендации врача спиртовой настойки маральего корня, но не десять капель, как написано в рецепте, а столовую ложку, для скорейшего выздоровления. Эта доза спровоцировала галлюцинации и нервное расстройство, выразившееся в агрессии….
На это моё «научное» объяснение командир высказался просто:
- Хорошо, что только ложку! Не дай бог, вылакал бы весь флакон – гарнизон разнёс бы в щепки!
В это же время, время моего пребывания в образе большого начальника, к нам прилетел из штаба воздушной армии полковник Комаров, начальник парашютно-десантной службы. Цель его – «выбросить» большую группу молодых техников, готовящихся к лётной работе в должности бортовых техников на вертолётах Ми-8т. Полковник был боевой и решительный парень, и я решил на этом сыграть. Я попросил его «выкинуть» и меня. Осмотрев меня с ног до головы довольно критически, при этом я смело выдержал это изучение, спросил, для чего мне это надо?
- Быть в авиации и не прыгнуть с парашютом – даже как-то не вяжется со здравым смыслом, -- ответил я.
- Хорошо! – быстро согласился с моими доводами Комаров. – Со второй группой прыгнешь.
Ан-2 вырулил на старт. На борту группа новичков, я и Комаров. По весу я должен был прыгать в числе последних. Вибрируя скилетом, трудяга Ан-2 набрал свою тысячу метров, вышел на точку выброса, бортмеханик открыл дверь и Комаров, став у выхода, лёгким толчком в спину провожал людей в бездну.
Передо мной стоял лейтенант, которого уже пытались «выкинуть» на прошлых прыжках, да неудачно Тогда, в самый последний момент, он дрогнул и отказался.
- У меня он выпрыгнет, -- сказал на это, как отрубил, Комаров.
Я смотрю на лейтенанта и не замечаю ни испуга, ни тревоги на его лице. Спокойный, уверенный в себе мужик.
Рука Комарова на плече лейтенанта, ещё мгновение – и пустота обнимет нового, если не героя, то смельчака уж точно. И вдруг лейтенант резко приседает и скрывается под лавкой. Комаров в растерянности, растерянность тут же сменилась яростью, он ногами стал выгребать «смельчака» из-под лавки. Не добившись успеха, выпучив в злобе глаза, скомандовал мне: «Вперёд!» и показал на дверь. Я пробкой выскочил, потоком меня подхватило, перевернуло, потом дёрнуло, и я повис под куполом. Красота! Привычное поле аэродрома с высоты тысячи метров неузнаваемо красиво! И что странно – голоса с земли хорошо слышны. Между делом посмотрел вверх. Наш самолёт уже за границей аэродрома, а горе-парашютиста так и не видно. И вдруг из самолёта вылетает что-то похожее на каракатицу, каракатица летит в сторону болота и там за постройками и деревьями исчезает.
Лёгкий толчок, и я твёрдо стою на земле. Не спеша сгребаю купол парашюта и иду к столику руководителя прыжками. Вижу, что-то грязное и в тине движется от болота мне наперерез. Узнаю «героя»-парашютиста! Улыбка на грязном лице от уха до уха!
Через год мы встретились с полковником Комаровым в Алма-Ате, куда меня перевели по службе.
- Переходи ко мне, -- предложил он сразу же, узнав меня.
Я сказал, что это невозможно, а вот попрыгать я бы с удовольствием согласился. Тут же поинтересовался, почему он согласен взять совершенного новичка с одним прыжком, в то время, как желающих с сотнями прыжков предостаточно?
- Я видел твоё лицо перед прыжком. Знаю, такие люди становятся хорошими парашютистами.
Мне кажется, в то время у меня вообще никакого лица не было. Было что-то похожее и на безразличие к своей судьбе, и надежда: прыгают же другие и ничего с ними не случается, и я никуда не денусь!
Кстати, лётчики, парадокс, но не любят прыжков. И не потому, что трусят, а из-за боязни повредить себя и быть списанным на землю. Мой друг, с кем я знаком с капитанской поры, во время обязательных прыжков, поломал ногу, нога срослась хорошо, но во время процедур сестра перестаралась и отломала её заново, после этого нога стала кривой. От повторного излома для исправления кривизны друг отказался и был списан с самолёта Ту-16 на вертолёты.
С прыжками и с Комаровым вспомнился ещё один эпизод. Оказались мы в одно время с ним в Семипалатинске -- там стояли наши вертолётная эскадрилья и отряд. Я по своей службе, он по своей. Ему предстояло очередное «выкидывание» лётчиков и бортовых техников. Он попросил меня, при возможности, помочь. Была зима, ветреная и морозная, как все там зимы. Мы поднялись на Ми-8, всё было в штатном режиме. Выбросили, сели, зарулили. И тут к Комарову подбегает молодой лётчик и просит разрешить ему ещё один прыжок. Комаров в его манере цыгана, покупающего лошадь, посмотрел на лётчика, оценил и разрешил. И вот мы опять в воздухе, опять всё идёт своим чередом… Вдруг у выхода какое-то смятение. Я смотрю и понять не могу… На коленях, потом на четвереньках к проёму ползёт кто-то, со спины не узнать, делает усилие и вываливается за борт. Я гляжу на Комарова, прошу взглядом пояснений происшедшему. Он махнул рукой: потерпи, объясню потом.
На земле рассказал, что это был рядовой случай, каких не мало: после первого прыжка человека захватывает радостное чувство, он готов повторить ещё раз, ещё раз и ещё много раз. А когда начинает осознавать, что с ним было и что могло, не дай бог, быть, его в ответственный момент покидают силы и сила воли в первую очередь. Тогда такие «ломаются». Наш лейтенант «сломался», но не до конца, он пересилил себя и сделал невозможное. Есть основание думать, что бояться прыжков, как смерти, он не будет. А может быть, эта психическая травма у него на всю жизнь. Вот поэтому запрещается новичкам давать два прыжка в один день, заключил Комаров, иногда проходит, а вот сегодня не прошло.
Мои добрые дела не остались не замеченными, и мне через два года предложили вышестоящую должность в штабе воздушной армии. Перед этим я прошёл вынужденную проверку на пригодность к специфической работе, связанной с авариями и катастрофами летательных аппаратов, попросту - самолётов и вертолётов.
В северном Казахстане есть город Темиртау (в переводе с тюр. Железная Гора), там, на территории брошенного кирпичного завода, была размещена вертолётная эскадрилья, в задачу которой входили поиск и эвакуация обитаемых и необитаемых космических летательных аппаратов. Эскадрилья молодая, не облётанная, размещена по существующим того времени правилам, то есть посажена на голом, необжитом месте, с таким расчётом, чтобы потом, преодолевая трудности (армия без трудностей – не армия), могли обустраиваться, кто как может, кто на что способен.
В этой эскадрилье на ночных полётах упал вертолёт. Погибли четыре человека - экипаж и проверяющий. В полк пришла телеграмма об откомандировании меня в состав комиссии по расследованию причин катастрофы. Времени на сборы два часа. Через два часа за мной залетел самолёт, и я умчался в темноту с тревогой на душе: справлюсь ли с возложенными на меня задачами.
Тревоги мои были не напрасны. Опыта такой работы у меня не было, был только академический подход, цель которого - поиск объективной причины лётного происшествия. Это значит, что независимо от того, кто виноват в аварии, правда не должно скрываться. Объективность позволит избежать подобных ошибок в дальнейшем, спасёт чьи-то жизни, говорили нам учёные мужи, слегка отдалившиеся от прозы жизни, а как бывает на самом деле, в жизни, я ещё не знал.
С ошибками, с подсказками, но с задачей я справился.
Прибыв в штаб армии, на КПП я встретился с молодой женщиной в трауре. Это была жена погибшего лётчика–истребителя. Его самолёт взорвался в воздухе. Жена была беременной на каком-то месяце, и было большой проблемой выхлопотать пособие на родившегося сынишку. По документам выходило, что пособия такого им не полагается. Получили мы квартиры с Клавдией, так звали вдову погибшего лётчика, в одном доме, в одном подъезде. Родившийся мальчишка, названный Вовкой в честь погибшего отца, был милым мальчиком. Ласковый, нежный, он тянулся к мужикам, ему не хватало отцовского плеча, и все мужчины нашего дома находили хорошие слова для него. Мне всегда было приятно и радостно побыть с ним, поболтать, пошутить, посмеяться.
Шло время, подрастал мальчишка. Встал вопрос, куда идти ему после школы.
- Только не в лётное училище! - категорично заявила мать, услышав желание сына. И Вовка не пошёл против её воли. Он поступил в училище тыла, на радость матери закончил его, женился и через полгода погиб в автокатастрофе.
Что это такое, я не понимаю, отказываюсь понимать. Злой рок? Случайное совпадение? Знаю, что большего горя для матери придумать невозможно. Только - за что?
Авиация, как и медаль, имеет две стороны. Лицевая, яркая, блестящая, - с грохотом турбин, с достижениями и рекордами, и другая сторона, тусклая - с перечислением трагедий и потерь жизней, которыми пришлось пожертвовать во имя этих побед и достижений.
Встретили меня в штабе «приветливо». На второй день чуть не выгнали обратно во Фрунзе, в своц полк. Это после представления начальнику политотдела армии.
- Партийных взысканий у вас, конечно же, нет, - сказал он мне в конце нашей беседы, по тону которой я мог судить, что претензий у начальника ко мне нет.
- Есть. С занесением в карточку. За развод с женой.
Мои слова огорошили начальника политотдела.
- Как так?! Это невозможно! К нам сюда таких не берут!
И зашаталась у меня земля под ногами, завертелась. Не знаю, что там говорил мой непосредственный начальник, но меня оставили, и к моей морали больше не цеплялись.
В таких случаях политотдельцы считали, что офицер всегда виновен. Ушёл от жены - развалил семью, ушла жена - не сохранил семью. После развода твоя кандидатура долгое время не рассматривается ни в каких планах на повышение в должности и звании, если ты учишься в академии - тебя отчисляют. Награды обходят тебя стороной, если даже ты герой из героев. Короче говоря, на своей карьере офицер, решившийся на развод, часто ставил крест. Вот почему многие терпели и страдали и мучили других из-за этого, и, имея за плечами приличные годы, они всё же, выйдя на пенсию, разводились.
- Вот твои стол, стул, настольная лампа и вентилятор, - показали мне коллеги на моё рабочее место.
Я сел за стол, открыл дверцу и…оттуда высыпалась кипа разных бумаг с печатями, штампами, резолюциями «срочно выполнить», «доложить немедленно!» Я закрыл стол, впихнув туда с усилием бумаги, подперев дверцу коленом, задумался. Были у меня мысли и такие: а не вернуться ли мне в свой полк? Работа там интересная, живая, по ней можно судить, кто ты, на что способен. Там меня уважают, там у меня дочь…
- Мой тебе совет, - подошёл ко мне, улыбаясь, мой новый коллега, Всеволод Шитиков. - Сгреби всё и отнеси в печку.
- Но тут же, тут же резолюции, штампы, номера?
- И я так тоже думал, когда попал сюда. Тайно сжёг, и каждый день ждал ребят в синих галифе. Никто ни разу не вспомнил! Давай, помогу тебе отнести эту макулатуру.
С Всеволодом мы скоро сдружились. Жили в одном доме, нередко навещали друг друга. Однажды мы выпили всё, что было у меня в запасе, а было не так и мало. Полбутылки коньяка, столько же водки, по рюмке вина.
- Ищи, -- распорядился тогда Всеволод. Кивнув на холодильник, добавил: -- Там должно быть!
Действительно, там у меня было. Но было такое, что можно было пить только каплями и не более десяти на стакан воды. Тонизирующая настойка маральего корня. Прислал брат.
- Наливай! – решительно отмёл мои предостережения Всеволод.
Я накапал в рюмки по двадцать капель.
- Ты что, издеваешься? – зло прошипел Всеволод. – Лей по полной!
Я налил по половине. Всеволод перехватил бутылку и наполнил свою рюмку до краёв.
«Погибать так вместе!» -- смирился и я, и налил себе столько же.
Выпили. Сидим, смотрим друг на друга, ждём смерти. Смерть не спешит, и нам как-то неуютно сидеть без дела.
- Наливай ещё по одной! – предложил Всеволод уже заинтригованный исходом.
Я отказался исполнить его желание. Тогда он сам наполнил свою рюмку. Поколебавшись, плеснул себе и я. Мелькнуло: «Сына не родил, книгу не написал, деревья сажал в школьном парке, а прижились ли они, кто знает. Вроде бы и умирать рано».
Придя на работу, Всеволода там я не застал, а он всегда приходил раньше всех. На десять минут опаздывает, считал я минуты, выглядывая в окно, что выходило на дорогу. На двадцать минут… «Интересно, -- рассуждал я, -- что мне полагается по УК, если я не преднамеренно отравил товарища? Лучше ли будет, если на суде скажу, что и сам пил? Скажут: для отвода глаз сделал я так, чтобы снять улики задуманного убийства. Позвонить? Следователи схватят первого позвонившего и сразу, без всякого разбирательства, упрячут. И всё-таки надо позвонить».
На звонок никто не ответил.
«Наверное, в морг повезли. Смотаться бы домой, да выбросить незаметно проклятую бутылку с остатками отравы?»
Раза два заходил к нам начальник, спрашивал майора Шитикова, но никто толком не мог объяснить причину его отсутствия. Я знал и молчал. Решил, что через час пойду с повинной. И вдруг я увидел Всеволода. Он почти бежал. Фуражка в руках, китель нараспашку, морда, как светофор!
- Ты чем меня вчера поил? – были первые его слова ко мне.
Оказалось, настойка его не взбодрила, а расслабила. Успокоила так, что будильника он не слышал, ухода жены не слышал, и только жаркое азиатское солнце припекло его и разбудило.
Соседом Всеволода через стенку был тоже наш сотрудник, подполковник Байбаков. Невозмутимый и неподражаемый. С ухмылкой Мефистополя на аскетическом лице, он никогда и ни с кем не спорил. Дома, после очередной промашки, под справедливый воспитательный зуд жены, он на куске рельса долго и настойчиво прямил ржавые кривые гвозди. Слушал ли он в это время свою жену, сложно сказать, но что в ответ не говорил и слова – это факт.
- Вчера, -- лукаво усмехаясь, рассказывал однажды Всеволод, когда в кабинете остались только «свои», -- поставили мы с Валей (жена Всеволода) пластинку с ариями Карузо, и тут же звонок в дверь. Открываю. Стоит жена Байбакова. Позовице Володзю, говорит. Его нет у нас, отвечаю. Вы говорице неправду, настаивает она, я слышу, как он у вас поёт.
Удивительное было на каждом шагу. И часто это удивительное ставило меня в непреодолимый тупик.
Заместитель главного инженера, полковник, после совещания у командующего вызывает меня и говорит:
- Командующий приказал аэродромщикам построить во дворе штаба вертолётную площадку. Если они зацепят лопастями за что-то и разобьются, то ты будешь виноват.
Мне кажется, со стороны я выглядел классическим идиотом. В голове рой вопросов: «Я, капитан, должен сказать командующему, что он не прав и запретить строить эту площадку?» «Какое отношение имеет инженер к строительству аэродромных объектов и руководству полётами?» И наконец: «Если вы считаете, что всё же должен вмешаться в это дело инженер, то почему вы, заместитель главного инженера, полковник, не сделали это сами на этом же совещании, а поручаете капитану-новичку?»
Площадка была построена, опробована и законсервирована до особого случая.
Воинские части, за которые я отвечал, были разбросаны по трём немалым по площади республикам - Казахстану, Киргизии, Таджикистану. Тысячи вёрст! Отсюда и командировки были интересными и длительными. В переходный период приходилось брать с собой и летнюю одежду - для южных областей, и меховую для северных, где свирепствует «Шайтан» или «Афганец», несущие красный песок со снегом параллельно земле. Там такой снег, какого я не видел даже в своей Сибири. Его можно было только пилить или рубить, – так плотно утрамбовывало его ветрами. В районе Семипалатинска, в шутку его называли Семилапатинск, прорубались в снегу траншеи от здания к зданию, и были они выше крыш.
Снег для аэродромной службы – божье наказание! Взлётная полоса должна быть сухой и чистой в любое время года, в любое время суток. А чтобы так и было, сутками «утюжат» её специальные машины со списанными реактивными двигателя на автомобильном шасси. День и ночь зудят они на полосе, устилая её сторублёвками. Должности, как командир аэродромной службы, хуже не придумаешь. Ни сна ему, ни отдыха. Однажды подчинённые такого командира прислали письмо на популярную радиопрограмму «Для тех, кто не спит». «Дорогая редакция, -- писали они, -- мы солдаты Н-ской части хотим рассказать, какой у нас хороший и заботливый командир: он спать не ляжет, не убедившись, что мы все сыты, обуты, одеты. Он лучше отца родного! Мы просим вас передать ему нашу благодарность и исполнить его любимую песню «А снег идёт».
В Джамбуле всё иначе. Там жара под 40, а то и 50 и настоящий восточный базар. Горы арбузов, горы дынь, торговцы в халатах и тюбетейках. Осы вьются около дынь, зудят то зло, то лениво. Персики с кулак.. Дыни метровой величины, тают во рту, от сладости склеиваются губы.
В Джамбуле сидит наш вертолётный полк. Его развернули из отдельной вертолётной эскадрильи, что базировалась в Темиртау, и посадили по соседству с гражданским аэродром. Однажды, когда я был там, что было не редкостью, ночью поднялась страшная буря. Вырывало с корнем вековые деревья, валило столбы, срывало крыши. Было страшно смотреть на эту разнузданность природы. По тревоге выехали на аэродром, но ничем помочь вертолётам не могли. Люди были бессильны что-то изменить. А природа на глазах у нас расправлялась с вертолётами, как хотела: она выворачивала лопасти, била их концами о землю, раскатывала по полю контейнеры. Все гражданские самолёты АН-2 (не менее десятка) сорвало со швартовок и они, кувыркаясь, катились в степь. Один из них влез в брюхо нашего большого вертолёта Ми-6, разрубив его пополам. Строго по линии лежали бетонные столбы электропередач. Утром всё утихло, и если бы не картина вселенского погрома, то, казалось бы, что лучшего места на земле и нет. Солнышко, тишь, благодать. На метеостанции сказали, что стрелка «ветродуя» зашкаливала. А шкала рассчитана на 50 метров в секунду, или 180 километров в час. Значит, буря неслась с ещё большей скоростью.
Тогда стихия вывела из строя все вертолёты, о чём было доложено в Москву. Приехали специалисты из НИИ, завода-изготовителя, ВВС, принято однозначное решение: заменить лопасти на всех вертолётах. В течение месяца со всех складов и частей союза свозились лопасти в Джамбул.
Этот полк стал мне родным и близким. На всех учениях, важных работах, я был там. Там застало меня известие о смерти моей мамы. Только что я был у них во время отпуска, видел, что мама больна, но мысли такой не допускал, что через месяц её не станет.
Мой командир, генерал Козьмин, проявил тогда «отеческую» заботу о своём подчинённом. Единственными его словами были, когда он, подписывал отпускной на полагающиеся десять суток: «Здесь не десять, а одиннадцать суток!» Посчитав ещё раз, убедился, что десять, и сунул небрежно отпускной на край стола. Скованный обязанностями подчинённого солдата, я не мог даже сказать ему, что он сволочь.
Я был бы неправ, обвиняя генерала в чёрствости и невнимании вообще. Возился же он, как с дитём малым и неразумным, с сынком своего московского начальника -- Серёжей, служить которого отправил папаша подальше от злачных столичных мест. Серёжа был законченный балбес и пропойца отменный. Папаша, строгий генерал, прошедший через войну, не знал, как сделать из сынка хоть сколь-нибудь стоящего офицера. Помогали в этом ему все: и порядочные, и блюдолизы. На руках только они его не носили, чтобы угодить своему начальнику. Убеждали, уговаривали Серёжу, рисовали картины великого его будущего, если он… Серёжа смотрел наивными голубыми глазами на добровольных воспитателей и … оставался на прежних своих позициях. Позициях тунеядца и пропойцы.
Ссылая сына в казахские степи, папаша-генерал говорил сыну, с телячьей грустью глядевшему на родителя, что через ссылку прошли такие видные личности, как Лермонтов, Пушкин, Декабристы вкупе с жёнами, а конкретно в пустынях Казахстана набирались мужества Достоевский и великий кобзарь Украины Тарас Григорьевич Шевченко.
- Так что бояться шибко этого не надо. Даст Бог, и ты там за ум возьмёшься, -- выразил смутную надежду отец, отрывая от груди сына.
«Может, всё же не надо…туда, где кобзарь… к тарантулам, а? – просили телячьи глаза сына. – Может, лучше здесь? Всё же столица, какая – никакая. Много достойных примеров. Я бы ваш кодекс коммуниста выучил наизусть, а? Опять же, отчий дом, так сказать, родные стены, углы… пироги мамины, а? В каком-нибудь своём НИИ пристроил бы, а? Отеческая ласка тут бы рядом, мудрый совет, а? Потом пойдут внуки, на ноге бы ты их качал после трудной службы и по выходным, а?»
Прочитав без труда просьбу сына, сжал до скрежета зубы отец-генерал и изрёк:
- Ты мне дорог как семя моё, но репутация дороже! Родина меня не осудит! К тарантулам!
Мой генерал начинал и заканчивал рабочий день заботой о своём подопечном, и в Москву докладывал регулярно.
Так бы и продолжалась бесконечно эта воспитательная эпопея, да только кадровики с медиками не стали долго ждать рождения нового человека из Серёжи, тем более, что он к этому и не стремился, и демобилизовали его.
Связано ли это с историей Серёжи, не знаю, только запланированный перевод в Москву моего генерала был отставлен. Я бы на это сказал: «Бог шельму метит!»
Я оговорился, упрекнув моего начальника в бездушном отношении ко мне. Были и моменты проявления заботы. Я, как и большинство его «любимчиков», ходил в отпуск в ноябре-декабре или январе-феврале. Однажды, когда прошло недели две после возвращения из декабрьского отпуска, начальник вызвал меня к себе, долго смотрел на меня, а потом сказал, помотав горестно головой:
- Ты плохо выглядишь. Ты не болеешь?
- Нет, не болею. Хорошо себя чувствую, -- не без удивления ответил я.
- Не нравится мне твой вид. Тебе надо полечиться, отдохнуть, -- сказал, ещё горестноней вздохнув, начальник.
- От чего лечиться? – недоумевал я. – Я вполне здоров!
- Давай-ка, бери отпуск в январе и езжай в санаторий! Я сейчас позвоню нашим врачам и они тебе подберут путёвку, -- не слушая меня, говорил начальник.
- Да не надо мне никакой путёвки! – Я был на грани возмущения. – Я здоров! Я только что пришёл из отпуска! У родителей отдохнул очень хорошо!
- Вот и хорошо! Там отдохнул, а в санатории подлечишься, и потом без проблем служи! За здоровьем надо следить и беречь его, вовремя надо лечиться! Так что с первого января у тебя отпуск! В виде исключения, разрешаю его с двадцать пятого декабря, чтобы в дороге не встречать Новый год!
И поехал я в санаторий, который мне совсем был не нужен.
В первые же дни ввода войск в Афганистан, бросили туда и этот полк. Быть бы и мне там, но я был уже в это время в Германии. Первый Герой Советского Союза, Щербаков Василий, - выходец из этого полка. Впервые встретились мы с ним, когда он был ещё лейтенантом, а ушёл в Афганистан уже майором, командиром эскадрильи. Вместе мы летали в горах, готовили лётчиков к полётам в высокогорной местности. Было это незадолго до Афганистана.
Опыта полётов в горах у наших лётчиков не было, и на первых порах нам помогал подполковник из полка пограничных ВВС, базировавшегося под Алма-Атой. Взлёт и посадка в горах - сложнейшие этапы полёта. Чтобы взлететь или сесть с малой площадки на высоте 2000-3000 метров надо разгрузить вертолёт, слить топливо. Роль вертолёта сводится в таком случае к нулю. Выход нашли пограничники. Они освоили взлёт вертолёта по-самолётному, но с переднего колеса. Если смотреть со стороны, то кажется, вот сейчас вертолёт перевернётся через кабину и плюхнется на спину. Я, отвечающий за технику, ждал, что если не с первого взлёта, то со второго точно, отвалится передняя стойка. Но стойка не отламывалась и вертолёт успешно взлетал с площадки при полной заправке и с грузом на борту. Этот метод пригодился многим лётчикам, оказавшимся в Афганистане.
В горах разбился и наш вертолёт, когда я был ещё во Фрунзе. Сгорели генерал и борттехник. Лётчики выползли из кабины горящего вертолёта через щель между вертолётом и землёю сантиметров в десять. Причина катастрофы - не учтены особенности взлёта и посадки в горах, отсутствие у экипажа опыта полётов в таких условиях.
Горы – это серьёзно.
Летали мы с площадки у какого-то горного кишлака. Высота 3500 метров. Дети на серой, выбитой ногами, полянке гоняют мяч часами, я же, пробежав метров 50, чуть не умер от бешеного сердцебиения. Ещё выше - мальчишка пасёт яков. Стадо лохматых быков лениво отыскивало что-то среди жухлой поросли, и никакого внимания на наш вертолёт. Для разнообразия погарцевали на низкорослой лошадке, сфотографировались, снял я на киноплёнку и яков с мальчишкой, и лётчика-инспектора на лошадке, и странно взлетающий вертолёт.
На высоте дышится легко, но работать физически не натренированному организму трудно, он просто задыхается от недостатка кислорода.
С полётами в горах был ещё такой эпизод. От Главкома ВВС разошлись шифровки, в которых предписывалось изучать в войсках и расширять возможности авиационной техники, не бояться летать на граничных режимах. Мы поняли это в буквальном смысле. И когда летали в горах, то решили проверить, как поведёт себя вертолёт на высотах, превышающих указанные в инструкции. Мы, это экипаж, лётчик-инспектор подполковник Терентьев, Василий Щербаков и я, запасшись кислородными баллонами и масками, пошли на «побитие рекорда». Вот предельная по инструкции высота, но вертолёт ведёт себя спокойно, ползёт послушно вверх. Превысили на 500 метров. Всё хорошо. 1000 метров сверх инструкции. Двигатели работают устойчиво, показания приборов соответствуют режиму. Я всё фиксирую в блокноте. Заметны незначительные срывные явления, вертолёт слегка потряхивает. Полезли выше. Тряска усилилась. Такое впечатление, что камни кто-то швыряет нам на лопасти. Выше - больше камней. Становится страшновато от мысли, что будет с нами, если мы загремим вниз на острые скалы.
Довольные экспериментом, решили после обработки данных, не затягивая времени, доложить в числе первых о своих успехах в штаб ВВС, и тем самым отличиться. Если чёрт не шутит, то, глядишь, и медальку отвалят. И вот мы вернулись в Алма-Ату, я сижу с таблицами, рисую графики, пишу объяснения… Прибегает Костя Терентьев.
- Что делаешь? - спрашивает.
- Дело идёт к концу, - отвечаю, довольно потирая руки.
- Никаких концов! - шепчет, оглядываясь. - Собери всё и уничтожь. Понимаешь, я сейчас вышел на своих там, говорю, вы понимаете, мы поднялись на высоту… С той стороны молчок. Я опять: мы поднялись на высоту, выше установленной… А мне: «Вы инструкцию, инспектор, знаете?» Уничтожай всё или прячь, только никому об этом ни слова!
С вертолётом этого полка довелось мне испытать мороз в 47 градусов, по Цельсию.
В конце рабочего дня вызвал меня к себе Козьмин и говорит:
- В степи около космического аппарата сел наш вертолёт, чтобы забрать его, и у вертолёта из-за холода не стала на упор одна лопасть. Лети гражданским рейсом до Кокчетава, там на вертолёте доберёшься до точки. Разберись и эвакуируй вертолёт, а за аппаратом придёт другой, тоже под твою ответственность.
В Кокчетав я прилетел ночью. Меня никто не встретил, и найти кого-то было бесполезным занятием. Я решил скоротать остаток ночи в гостинице аэропорта. К моему удивлению все номера были свободны, но когда я зашёл в один из них, то удивление моё улетучилось: от окна до половины комнаты был наметён снежный сугроб. У стены стопой сложены матрацы. Деваться некуда. Я переоделся в меховую одежду, соорудил гнездо из матрацев, с трудом согрелся и только задремал, как за мной прибежал посыльный и сообщил, когда и откуда мне вылетать.
Ещё не забрезжил рассвет, а мы уже в вертолёте, крутим винты. За «штурвалом» командир эскадрильи подполковник Кондратьев, с ним довелось мне раньше немало полетать. Он кивнул «праваку», и тот подал мне термос с горячим кофе и что-то ещё, завёрнутое в салфетку. Побеспокоился, друг и соратник.
Долго прогревали двигатели и все системы, выруливали на старт при страшной позёмке - в снежном вихре мы были, как в коконе. Взлетали при полной невидимости земли и горизонта. С этой задачей хорошо справился комэск Коля Кондратьев.
Нашли без особых трудностей вертолёт. Сели рядом. Промёрзший насквозь, он сиротливо стоял с обвисшими лопастями, рядом с ним аппарат, побывавший в космосе - шар диаметром более двух метров, с шероховатой поверхностью, внутри секретная информация. Около шара -- вооружённый и обожжённый морозом пехотинец.
Кострище за вертолётом. Лица лётчиков чёрные от копоти и обморожения. Валяются полусгоревшие автомобильные покрышки, рядом кучка дров. Эти дрова привезли из близлежащего села по распоряжению председателя сельсовета. Оттуда же привозили и горячую пищу, спрашивали, чем ещё могут помочь. Мы попросили пригнать исправный кран.
Уточнив обстановку, связались по рации с КП армии. Я доложил своему начальнику суть дела и свои предложения по эвакуации вертолёта. Главным было - прогреть масло во всех его системах. Для этого нужен мощный подогреватель на автомобильном шасси. Начальник сказал, что даст распоряжение в ближайшую точку и подогреватель будет у нас. Одновременно он чётко, как делают при магнитофонной записи, - объективном документе, - продиктовал мне данные по температуре масла в агрегатах, при которой разрешается запуск. Делал это неспроста, он, таким образом, ограждал себя от возможных неприятностей. Опыт подсказывал необходимость этого инструктажа. Примерно в таких же условиях два года назад оказался вертолёт соседней Армии, и при запуске с непрогретым маслом на нём скрутило все валы, ремонтировали зиму и весну, а при испытании он опрокинулся на бок, при этом погиб бортмеханик. Так что подстраховаться, никогда не помешает.
Ждём час, ждём второй, третий, а подогревателя нет. Принимаем решение: пролететь вдоль шоссе, по которому должен идти он к нам. Вдоль дороги в нескольких местах заблокированы снежными заносами группы машин. Бросившие вызов природе и своей судьбе люди находятся в сложном состоянии. Горят костры на обочинах дорог. Что могли жечь люди в безлесной местности, только можно догадываться: это те же покрышки, доски бортов, тряпки, смоченные соляркой… Наш подогреватель, не добравшись даже до первой такой группы, лежал в кювете на боку.
С воздуха мы доложили об этом на КП и попросили разрешения на перелёт на гражданский аэродром с целью позаимствовать у них малые переносные подогреватели. Нам разрешили, мой командир не упустил случая ещё раз предупредить меня о важности строгого соблюдения инструкции.
Гражданские пошли нам навстречу. Они собрали все исправные подогреватели и дали их нам столько, сколько смогли мы загрузить в вертолёт. К нашему несчастью мы смогли запустить всего лишь половину. Грели долго и кропотливо, укутывая обогреваемые участки для сбережения тепла. Температура застопорилась на одной отметке, не достигнув требуемой градусов на пять-семь. Что делать? Как быть? Упереться рогом в инструкцию - самое беспроигрышное, для меня лично, дело. Но это обернётся всем такими сложностями, которые могут привести к ещё худшим последствиям. Надо рисковать, решил я. Но риск должен быть обоснованным. Инструкции пишутся с зазором, с допуском, и если будут какие-то незначительные отклонения, то ничего страшного не случится. Инструкцию кроме меня знают и члены экипажа, они могут отказаться выполнять мои распоряжения, могут и выполнить их, но в случае неудачи доложат, что выполняли приказ старшего начальника. Я пошёл на маленькую хитрость: придвинул рукава с горячим воздухом к датчикам вплотную. Температура на приборах в кабине поползла медленно вверх. Лётчики, думаю, разгадали мою хитрость, но ни один из них и словом не обмолвился. Они верили мне и надеялись на успех.
До запуска надо ещё поднять и поставить на упор лопасть. Кран стоит у вертолёта, крановщик, чувствуется по осанке и возрасту, опытный специалист, так что сложностей не будет, думал я. Только когда я подошёл к машине, чтобы уточнить план наших действий, я выпал в осадок: крановщик оказался пьяным в стельку. Зная, чьих рук это дело, я крепко пожурил опрометчивых хозяев за то, что они допустили бесконтрольно крановщика к канистре со спиртом, и стал думать, что делать дальше. Крановщик собирал в кучу разбегавшиеся глаза, мычал и, жестами уверял меня, что всё будет путём. Говорить ему, что лопасть это не железная болванка и не бетонная плита было бесполезно. Опять вопросы: Что делать? Как быть? К какому месту крановщика приставить шланг и промыть его до маломальского просветления? Сколько ждать до его естественного протрезвления? Ждать нет времени, заканчивается день, уже сумерки на носу.
Кинув опять допуск на обыденное рабочее состояние крановщика, очевидно, не обходившееся без горячительного, я решил проверить его в деле. Первое, самое лёгкое задание-- попытаться подъехать к вертолёту. Испытания крановщика начались раньше, с попытки забраться в кабину. С помощью тех, кто открывал канистру, удалось водрузить его на сиденье. Оказавшись в привычной обстановке, крановщик радостно замычал, потом беспорядочно задвигал руками и ногами, и, как-то невзначай, нажал на что-то нужное. Машина затряслась и большими прыжками запрыгала к вертолёту. Лучше смерть под колёсами, чем позор! - было моё последнее решение, и я упал на капот. Совратители застучали кулаками по кабине. Уф! Остановили. Значит, не всё потеряно. Подсадив консультанта в кабину к крановщику, нам удалось более мелкими скачками допрыгать до вертолёта, поднять стрелу, зацепить за лопасть и, перекрестившись, поднять её, не вырвав с корнем.
Запуск прошёл удачно. Как только закрутились винты, причём без ожидаемого страшного скрежета, а потом всё быстрее и быстрее, тут мы с Кондратьевым, как мальчишки, запрыгали, закричали что-то, стали толкать друг друга, обсыпать снегом.
Чтобы довести дело до конца, и, если что, чтобы не упрекать потом себя всю жизнь, я полетел на аэродром на этом вертолёте. Полёт прошёл без замечаний. Прибыв в Алма-Ату, я услышал от офицеров, которые были тогда на КП, что никто не верил в успех этой операции. Всё же минус сорок семь! Соседи разбили свой, когда не было и тридцати. Мне за это, по-моему, даже не сняли «ранее наложенного взыскания». Есть такой вид поощрения. Да, ради бога, я же не за благодарность служу. Хорошо, что обошлось без очередного взыскания!
Другой, противоположный по температуре, случай в этом же полку.
Были большие учения, полк перебазировался на полевой аэродром, расположенный между гор. Вертолёты взлетали и садились, и всё было как надо. Получили сигнал об окончании учений, восприняли его с энтузиазмом, потому что в пыли, в жаре, не досыпая, жить скучно.
Подготовились к перелёту, и группами стали уходить вертолёты на базу. Остался последний вертолёт Ми-6, в котором должны улететь повара, официантки, полевая кухня и все остальные: писаря, планшетисты, связисты... Мы с лётчиком-инспектором из нашего штаба тоже рады удачному окончанию учений и ждём ухода последнего вертолёта, чтобы самим улететь в Алма-Ату. Начищаем сапоги, собираем вещи в сумки и…прислушиваемся к звукам аэродрома. Равномерно гудят двигатели вертолёта, слышны команды офицера тыла, руководившего «сворачиванием» лагеря. Кто-то тянет колышки уже и из нашей палатки…И вдруг странный хлопок. Глянув друг на друга, мы выскочили из палатки. В стороне, откуда послышался хлопок, в воздухе висело огромное пыльное облако, летали обломки лопастей. Мимо нас мчалась туда пожарная машина, я на ходу запрыгнул на подножку. Навстречу нам бежали повара и официантки в изорванных платьях, с синяками и кровоподтёками…
Вертолёт стоял, накренившись, почти на боку, из разбитой кабины, раздирая комбинезон и раня осколками остекления тело, тянули окровавленного штурмана, а он, как назло, оказался самым крупным человеком в полку. Под руки держали бортового техника, он бледен, рукав напитан кровью. Командир экипажа бегает вокруг дымящегося вертолёта, и всё повторяет: это я виноват! это я виноват!
Потрескивало пугающе в двигателе, потом повалил оттуда белый дым, по моей команде пожарники дунули туда из пожарного рукава. Ко мне подошёл бортмеханик и сказал, что в кабине всё включено. Я знал, как это опасно, и мы вместе с ним стали пробиваться в кабину. Выбивали ногами зажатые створки дверей, отодвигали ящики. Добравшись до пультов, я выключил все тумблеры и только после этого успокоился. На выходе уже расслышал какие-то странные звуки, как кто-то царапал железное ведро. На самом деле за перевёрнутым ящиком стояло такое ведро, я заглянул и увидел двух черепашек, от моих прикосновений они спрятали свои ножки и головки под панцирь и затаились. Глупые твари. На горячем песке они тоже не сразу решились на побег.
Причина лётного происшествия проста. В облаке пыли лётчик потерял пространственную ориентировку, сдвинулся на хвост, винтом зацепил за землю, а отсюда и все неприятности.
Командир, одумавшись, придя в себя, стал потом утверждать, что его подвело рулевое управление. Но это не редкий случай и обвинять лётчика в этом не следует. Очень уж жестоко обходятся в армии, и особенно у авиаторов, с «аварийщиками».
Ещё катастрофа в этом полку. Разбивается вертолёт Ми-6, погибает семь человек. Причина: разрушение лопасти хвостового винта. Летели над пляжем, полным отдыхающих после душного рабочего дня. Садиться на неуправляемом вертолёте там, где ты хочешь, практически невозможно, а где придётся - не тот случай. Экипаж тянул из последних сил на разбалансированном, бешено трясущемся, вертолёте. Механик отстрелил боковую дверь, высунулся по пояс, голосом, размахивая курткой, старался привлечь внимание людей, предупредить их. Но люди понять ничего не могли. Они видели дёргающийся вертолёт, размахивающего тряпкой человека и ждали чего-то более интересного. А дальше… Перевалив через озеро, вертолёт ударился о землю и сгорел.
В этой катастрофе погиб лётчик-казах. Хороший весёлый парень. Я помню его рассказ о своём отце и его друге-украинце, который приезжал к нему в гости. Они прошли через войну и поддерживали связь всё время. Украинец привёз саженцы яблони и груши, посадили они их перед юртой в честь их встречи и боевой дружбы, и были этому рады. Уехал друг и сын заметил, что отец, чем-то расстроен. Спросил его.
- Понимаешь, из-за деревьев я теперь степи не вижу, - признался отец. - Если бы не друг, я бы их выкопал обратно.
- Два тоненьких деревца ему степь закрыли! - смеялся, рассказывая нам эту историю, сын казаха.
Семь гробов - жуткое зрелище. Семь здоровых, молодых, весёлых парней покинули раз и навсегда землю, оставили родных и близких на произвол судьбы. Им уже всё равно, как и чем будут жить их дети, жёны, родители…
Полку явно не везло. Разбивается ещё один вертолёт, гибнет весь экипаж, шесть человек. Полусгоревшие тела раскиданы по полю выгоревшей пшеницы. У штурмана, молодого лейтенанта, распущен парашют. Что он собирался делать с ним - непонятно. Что случилось с ними в полёте тоже непонятно. По радио ничего не сообщили, по средствам объективного контроля тоже ничего нельзя определить. Наверное, экипаж всё же допустил какую-то ошибку в полёте. За это говорит то, что по радио они ничего не сообщили. При отказах техники лётчики, как правило, сразу же об этом докладывают на землю, если же сами допускают ошибку, то, молча, до последнего момента, стремятся её исправить. Иногда получается, иногда и не удаётся им это.
В тот раз нас обворовали в гостинице. Точнее, моего друга с товарищем. Их номер был рядом с водосточной трубой, по ней влез в раскрытое окно воришка, а когда проснулся мой друг, вор кинулся к окну, прихватив с собой портфель с единственной на всю команду бритвой и мылом (вылетели по тревоге из штаба, не забежав даже домой), рубашку с документами и…сушившиеся на подоконнике носки друга. Рубашка зацепилась удачно за трубу, а с портфелем и носками вор убежал. Утром у входа мы собрались, чтобы ехать на аэродром, около моего друга вертелся его сосед, инспектор службы безопасности, и назидательно отчитывал его:
– Саша, я ж тебе говорил: не стирай ты их! Мы бы их сейчас по запаху на другом конце города нашли, а теперь всё, ходи вот так! – показывал он на босые белые ноги подполковника, всунутые в полуботинки.
Почти анекдотичный случай был в этом же полку, только на вертолёте Ми-8. Авария. Вертолёт разбит вдребезги, и все живы. Председатель комиссии по расследованию этого лётного происшествия – всё тот же маленький генерал. Все живы - это уже хорошо, и, казалось бы, труда не будет узнать причину аварии. Но не тут-то было. Экипаж в один голос утверждал, что у одного из них заболел живот, вот и решили подсесть к кустам, но тут вертолёт ни с того ни с сего зацепился лопастью за землю, перевернулся и сгорел.
Дотошный генерал поинтересовался у врачей госпиталя, где лежали поцарапанные лётчики, что за причина расстройства желудка у лётчика, может быть, отравился в лётной столовой, что было бы чрезвычайным происшествием с невероятными последствиями для всей тыловой службы?
- К сожалению, мы ничего не выяснили, хотя нам самим интересно это знать, - отвечали врачи. - Двое суток он не может сходить в туалет и дать нам хоть что-то на анализ. Может с перепугу так?
- С перепугу не так, - сказал, генерал. - С перепугу всё наоборот. Они нам говорят неправду.
Стали искать правду. Кто-то предложил изучить в масштабе линию маршрута полёта. Вычертили, наложили на карту, повторяет русло речки. Очень похоже. Признались. Оказывается, шли на малой высоте и высматривали в речке сети, отвлеклись малость и зацепились при крене лопастями за землю.
Командира экипажа сняли с лётной должности, а правого лётчика и бортового техника примерно наказали. И это несмотря на то, что лётчик был одним из лучших в полку, ас. Восстановили через три или четыре года. Но это был уже другой лётчик.
На учениях осенью, когда грязь азиатская скользкая, как мыло, на вертолёте Ми-2 чуть не убили генерала. И всё из-за того, что он генерал, уважаемый представитель своего сословия.
Маленький вертолёт использовался как связной. Генералу вздумалось слетать в какой-то пункт, проверить ход учений. Его усадили на правое сиденье вместо пассажирской кабины - пусть потешится генерал, испытает новые ощущения. Взлёт на вертолёте с характерным наклоном туловища вперёд оказался для генерала непривычным, он с перепуга, что падает, стал искать упора для ног, нога скользнула по мокрому полу и надавила на педаль. Вертолёт развернуло и уронило на бок. Выскочив из кабины, генерал сразу же заявил, что лётчик в этом не виноват, что он сам допустил оплошность. Нога скользнула. А в конце дня заявил протест командованию авиацией.
- Генерала чуть не убили! - возмущался он с трибуны при подведении итогов учений.
Лётчика сняли с лётной работы. И только перед самым «Афганом» его восстановили, и он первый вылетел там на боевое задание, успешно его выполнил, как и все последующие. Фамилия этого лётчика –Мурманцев. Владимир Мурманцев.
Случаются командировки во Фрунзе. Выбрав момент, спешу к дочери в школу. Она ходит в первый класс, её выбрали санинструктором, она очень довольна своей должностью. Пока идём к дому, спешит всё рассказать мне о своих школьных делах. Открыв дверь ключом, который висит у неё на шее на длинном шнурочке, впускает меня в квартиру. В квартире всё как было при мне. Только пианино прибавилось. Его купил для дочери я, уезжая в Алма-Ату. Тогда было проблемой купить в магазине пианино, но мне удалось. Дочь тут же садится за пианино и бренчит по клавишам, постоянно поворачивая головёнку в мою сторону, ожидая похвалы. Конечно же, я не преминул сделать это. Глазёнки у дочери светятся от радости. Схватив меня за руку, она тянет к столу, вываливает из портфеля дневник, тетради, книжки, показывает отметки, рисунки. Я обнимаю и хвалю её, говорю, какая она у меня молодец. Я оставляю ей подарки, и мы расстаёмся до следующего раза.
А в следующий раз учительница, когда я зашёл за дочерью, долго, изучающе, смотрела на меня, пытаясь что-то понять, в конце попросила не заходить с дочерью в дом, потому что поступила жалоба от её мамы, что в прошлый раз я украл у них последние деньги. Это теперь смешно, а тогда было совсем не до смеха. Слепое женское мщение, или что-то более серьёзное?
Моё новое задание – перебазировать на внешней подвеске до Джамбула через хребет то, что осталось от вертолёта.
Жарища несусветная! И пустой вертолёт не висит в таком воздухе, не говоря уже о гружённом. Сняли всё, что можно было снять с вертолёта, слили топливо, оставив запас на 20-30 километров пути, и ранним-ранним утром зависли над грудой железа. Зацепили, приподняли. Тяжело, но висит вертолёт. Сели, посовещались. Решили лететь. С первых метров полёта началось невообразимое! Груз вёл себя прескверно! Он то уходил под брюхо вертолёта, то угрожающе мчался, закручиваясь штопором, к хвостовому винту. Зажмурившись, мы отворачивались, ожидая удара и взрыва. Бог издевался над нами, как хотел, но не доходил до крайности: Он знал, что мы здесь ни при чём, что мы подневольные люди, хотя и с погонами о двух просветах на плечах. Зависнув под хвостом, этот чёртов груз с огромным ускорением вдруг устремлялся вниз. С земли даже было видно, как нелегко вертолёту-носителю, а ещё хуже экипажу. Заскочив в вертолёт сопровождения Ми-8, мы кинулись вслед за страдальцем, прильнув к бортовым окнам.
Прошли километров пятнадцать, сели на ровное поле недалеко от какого-то киргизского села. Через десять минут от балдарят (кирг. балдар – мальчик) уже не было отбоя. Они лезли во все щели и дыры, за что-то тянули, стремясь оторвать, куда-то толкали палки… Пришлось заняться делом экскурсовода. С помощью экипажа я согнал всех в визжащую, кричащую кучу, сказал, что покажу весь вертолёт, если только они будут послушными. В вертолёте их больше всего поразила кабина, полная приборов, рычагов, кнопок и выключателей. Узкие глаза азиатской детворы распахнулись во всю ширь и были нисколь не меньше удивлённых глаз всей другой ребятни.
Подъехал верховой. Он был в галстуке и когда-то, видать, белой рубашке. Не слезая с лошади, долго смотрел издали на всю кутерьму с детьми, с заправкой вертолёта. Высмотрев старшего по виду из нас, он принял его за главного, хотя было это совсем не так, подъехал к нему и спросил, кто будет платить за потраву пшеницы.
– Какой пшеницы? – не понял «старший». – Мы не травили никакой пшеницы.
– Вы сидите на пшеничном поле, – категорично заявил верховой в галстуке.
Всмотревшись, мы заметили на занятом участке несколько чахлых стебельков и от души, дружно, рассмеялись. После нашего смеха у наездника пропало желание требовать от нас возмещения ущерба.
– Да тут со всего поля не собрать на лепёшку! – простодушно подвёл итог тяжбы бортмеханик.
Верховой всё же показал нам, что он что-то значит, он громко и сердито прокричал в сторону расшалившихся детей, отчего те враз поутихли. На мгновение. Строгий же начальник, стеганув ни в чём не повинную лохматую, зачуханную, лошадёнку, поскакал к селу.
Поздно вечером, когда спала жара, мы сделали ещё одну ходку и заночевали.
Питались сухомяткой уже больше недели, желудки ссохлись и приклеились к хребту. Хотелось чего-нибудь домашнего, а тут что ни банка консервов, то всё перловка, хотя кладовщик-прапорщик уверял, что это мясные консервы.
– Шашлычку бы, – слабым голосом изрёк «правак» с Ми-6, совсем недавно ещё упитанный человек.
– Ружьишко бы какое, – конкретней высказался борттехник.
– Ружьишко-то есть, да что с него толку, – отозвался борттехник с вертолёта сопровождения. – Патроны с утиной дробью.
– А ну, покажь! – попросил уже я, в общем-то, не плохо понимающий толк в ружьях и патронах, потому как с восьмилетнего возраста уже ползал с «берданкой» на брюхе, скрадывая на болоте уток. Да и разряд у меня по стрельбе. В 8 классе я занял первое место на районных соревнованиях по стрельбе из малокалиберной винтовки и второе место по стрельбе из «трёхлинейки»… И это в стороне, где, куда не плюнь – в охотника попадёшь.
Дробь на самом деле была мелковата, но выход был. Я надрезал гильзы по окружности в месте пыжа, подержал в руках ружьё, повскидывал, прицеливаясь, и сказал, что при встрече с сайгаками или джейранами можно будет рассчитывать нам на шашлык.
Летали мы не долго, простреливая глазами ровное, как блюдо, пространство. На потрескавшейся от жары и сухоты земле, казалось, ничего живого быть не может. У холмов мы заметили парочку сайгаков, пошли на них, нагнали. Выстрел, один всего выстрел, и сайгаки, оба, как в цирке по команде «Але-ап!», перекувыркнулись через голову. Прапорщик-немец с фамилией не то Геринг, не то Геббельс (в Киргизии и Казахстане были целые поселения немцев) возглавил производство шашлыков. Окрылённые успехом, мы слетали за свежей холодной водой.
Объедались свежими шашлыками, обпивались холодной водой, созерцая недалёкие мазары, думая попутно о бренности существования вообще и сытого – в частности. Через час, а то и раньше, я стал замечать, что люди стали пробивать тропку к ближайшим скалам. Да и у меня что-то закрутилось вихрем в животе. Короче говоря, на пути к нашему грузу, брошенному в степи, мы раз пять подсаживали вертолёт то к кустикам, то к холмикам, а то и просто в голой пустыне.
А наш обременительный груз всё же сорвался с привязи.
С тоской в глазах мы провожали до земли его, сожалея, что не случилось этого раньше, коль суждено тому быть. Облако, как от ядерного взрыва. Из космоса можно было подумать, что Советский Союз провёл очередное испытание секретного оружия. Может, так и подумали где-нибудь в Пентагоне, расшифровывая снимки из космоса.
Набрали высоту для лучшей связи, доложили пренеприятнейшую новость на КП Армии, стали в круг, ожидая решения.
– Тащите, что есть! – была затяжная команда.
И мы потащили это «что есть», точнее, что осталось, теряя по ходу куски от аппарата, имевшего когда-то гордое название – летательный.
Его Величество Случай держал нас за горло, не давал возможности ни на минуту расслабиться. На подлёте к Джамбулу, оставались каких-то вёрст сто, мы пересекали железную дорогу, и вот, когда мы были над дорогой, от нашего проклятого груза отвалился самый большой кусок из тех, что раньше отваливались, и кленовым листом, плавно, как бы выискивая место для самого удачного приземления, поплыл в сторону «железки». Мы завертели головами, просматривая всю видимую часть дороги.
– Ни хэ…себе! – выразил кто-то из нас общее впечатление от увиденного, а может, все мы, одновременно, выдохнули это восклицание. И было от чего! Прямо под нами мчался пассажирский поезд!
Если бы у нас были пистолеты, мы бы ждали развязки, приставив стволы к виску. Бог в очередной раз пошутил. Железяка брякнулась в десяти метрах от поезда, очевидно, немало удивив скучных, разомлевших от жары путешественников. А может, кто-то подумал: ученья идут.
Десять лет и два месяца служу я в этих «тёплых», солнечных местах. Фуражка выгорает за два месяца, рубашка и того быстрее, но на это никто не обращает особого внимания. Все такие, кто на аэродромах, на полигонах. Очень хочется залезть в какую-нибудь воду. Пусть это будет даже мутной лужей. В Джамбуле, прямо в городке, вырыли котлован, облагородили бетоном, оклеили голубой плиткой, заполнили водой, и это часто спасало от нестерпимой жары. На бережку этого бассейна мне рассказали историю, приключившуюся с командующим воздушной армией ТуркВО.
Прилетел он в какой-то гарнизон, не то в Мары, не то в Карши, короче, туда, где песок спекается на солнце в стекло, спросил, есть ли какая у них лужа, в которой можно поплескаться.
– Обижаете, товарищ командующий! Всё делаем для лётчиков! – заявил командир ОБАТО.
– Отлично! Через часик с командиром подъедем, – сказал командующий.
Закипела работа на берегу болотистого закутка в двадцать метров по диагонали. Вмиг привезли доски, солдат с пилами и топорами, определили место, где соорудить помост.
Через час, как и обещал, приехал командующий. Его, естественно, встретил комбат.
– Глубина нормальная? – поинтересовался командующий, расстёгивая ремень.
– Так точно, товарищ командующий! – не моргнув глазом, ответил комбат. – Каждое утро здесь купаюсь.
Похлопав себя по груди, по ягодицам, вытянул вперёд руки и, крякнув, мощно вошёл командующий головой в темень омута.
Ждут его довольного появления командир полка, приехавший с ним, водитель командирской машины, и с явной тревогой – комбат. По всем данным, нечего бы так долго сидеть командующему под водой, не человек-амфибия же он, но почему-то не спешит на поверхность? Вытянув шеи, заглядывает троица в омут, и понять ничего не может. Комбат засучил толстенькими ножками, забегал по берегу, чуя неладное. Что делать? Как быть? – говорил его вид. Наконец, вулканом вздыбилась чёрная вода и на поверхность всплыла коряга, а в коряге, как в хомуте, поцарапанная голова командующего.
– Где этот?! – не отдышавшись толком, изрыгнув чёрный фонтан, зарычал командующий.
Но «этого» и след простыл.
Командировок изобилие. Одна треть времени только приходится на основное место моего проживания. В каких только гостиницах не жил. От клоповников до фешенебельных. Чаще в первых. Как-то в одной гостинице Казахстана, когда мы пришли в комнату и включили свет, сплошной пеленой со стен вниз ринулись полчища тараканов. В Караганде ночевали в шикарной гостинице, предназначенной для космонавтов. Только по теперешним меркам это была заурядная гостиница.
Были разные командировки: по печальным случаям, просто по плану, внеплановые, случайные.
Одна из случайных вспоминается с улыбкой.
В Семипалатинске на гарантийном вертолёте Ми-2 отказал двигатель. Вызвали, как и полагается в таких случаях, представителя завода ПНР, где изготавливались эти двигатели. Вызвать вызвали, а как его туда доставить? Город Семипалатинск закрыт для посещений иностранцами. Начальник штаба армии, решив этот вопрос в верхах, строго наказал мне, никуда с аэродрома не выпускать представителя завода. Прилетели мы с ним на военном самолёте Ан-12, быстренько кинулись искать причину отказа, чтобы успеть этим же самолётом, который на обратном пути в конце дня залетит за нами, улететь обратно в Алма-Ату.
Разобрались с причиной. Ввели в строй вертолёт, ждём самолёт. Ждём час, два, три… Получаем сообщение с КП армии: «Самолёт придёт за пассажирами в понедельник». Это ещё два дня! Как удержать поляка на территории, ограниченной аэродромом, и чтобы он не понял, что делается это специально?
Делюсь своей бедой с командиром эскадрильи. Глубокомысленно задумавшись, тот долго стоял каменной глыбой, а потом изрёк:
- Сегодня на подмогу к тебе пришлю инженера с канистрой и замполита. Замполит кого хошь заболтает. Завтра отвезём вас к бакенщикам на Иртыш, после чего твоему поляку дай бог вообще остаться в живых.
Первый остаток дня с канистрой, друзьями и замполитом провели на славу. Много говорили, смеялись, пели, курили… Выйдя на время из маленькой комнатушки военной убогой гостиницы, я чуть не упал без сознания, глотнув порцию свежего воздуха. А вернувшись, обнаружил, что мои собеседники сидят за столом и все без голов. Приподнявшись на цыпочки, я увидел и головы. Они были на своём месте, всё так же весело смеялись и шутили. Открыв форточку и дверь, мы выпустили такую порцию дыма, что прибежала дежурная.
- Вы тут живы? Не горите?—испуганно спросила она, разгоняя платком клубы дыма. Прокашлявшись, добавила: -- Это ж надо столько накурить!
Следующий день был продолжением первого, только там ещё к нам подключились бакенщики. Они варили уху из королевской рыбы, а мы были со своей неразлучной канистрой, заполненной под пробку.
Среди бакенщиков был красно-рыжий грузин и три бывших зека.
Скоро дикие брега великого Иртыша огласились песнопением. Наверное, окрестности этих мест никогда не слышали такого песенного разноцветья. Одной из первых прозвучала, как и надо, песня в память атамана Ермака, покорившего Иртыш, тут же вспомнили про старый и мудрый Байкал, дочь которого, Ангара, тайно сбежала к молодому красавцу Енисею, не забыли волжскую «Дубинушку». Разогревшись, рыже-медный грузин затянул «Сулико», никто ему не подпевал, все слушали зачаровано. Наш уже в доску поляк растеряно крутил головой, отыскивая кого-то, кто бы ему рассказал, о чём эта песня. Я, как мог, собирая в кучу русские, украинские, польские слова, переводил это душещипательное произведение на польский язык, стремясь силой голоса и отчаянной жестикуляцией достичь понимания поляком смысла слов и песни в целом.
В ответ поляк, звали его Николаем, лет ему было, как и мне, тридцать, пропел нам на польском языке. Мы, нахмурив брови, ушли полностью в слух. Что-то знакомое до боли и родное слышалось нам на польском, а когда замполит поддержал на русском, мы поняли, что нашу «Катюшу» знают в Польше не хуже нашего.
При свете луны кто-то вспомнил героическую, времён гражданской, но дойдя до слов «Помнят польские паны, помнят псы атаманы конармейские наши клинки», осёкся, поняв опрометчивость такого выпада, крепко обнял поляка и с надрывом в голосе прокричал: «Как людям нужен мир! Русский с поляком – братья навек!» Только напрасно он старался: поляк не понимал ни первых слов, ни вторых.
В понедельник за нами зашёл самолёт, и мы распрощались с гостеприимными хозяевами.
- Я всё понимаю, -- потеряно сообщил мне сине-зелёный Николай в самолёте, -- не понимаю только, зачем так?
Бич командированных – храпуны. Я не был таковым, и со мной в номере многим хотелось поселиться. К храпунам я относился как к неизбежности. Если засыпал раньше, то мне не страшен был никакой храп, я канонаду мог не расслышать. Если засыпал раньше сосед-храпун, я убеждал себя, что мне здорово повезло, что храп похож на бурю, которая вздымает огромные волны, и на этих волнах утлая лодчонка колыхает-убаюкивает меня.
Однажды в военной гостинице в Балхаше рассказали мне такую историю с храпунами. Из заводов России перегоняли в ТуркВО большую группу самолётов. Старшим был генерал. Сели, зарулили, заправили, зачехлили, сдали под охрану, оформили заявку на перелёт, дождались «Урала», который возит уголь, возит лес, офицеров ВВС, поужинали в столовой…Приехали в гостиницу в полночь. Весь суматошный люд гостиницы уже видел ни один сон. Всю мелюзгу, от лейтенанта до капитана, и майоров тоже, поместили в огромную комнату казарменного типа, а вот с генералом вышла заминка: отдельного свободного номера не было. Даже в двойном свободного места не оказалось.
- Есть тут одно место в двойном, но там полковник, -- мялась прислуга гостиницы, объясняя свою беспомощность.
- Ну и пусть там остаётся, я не против, -- подсказал выход администрации генерал.
- Да дело в том, что он храпит. Никто с ним не уживается.
- Господи! Вот беду нашли! -- воскликнул генерал. – Мы тоже не лыком шиты!
- Как хотите,-- говорит администратор, -- только потом на нас не жалуйтесь.
Через полчаса после заселения генерала из этого номера с матрасом, свёрнутым в трубку, с выпученными глазами выскочил полковник.
- Ну и храпит, сволочь! Это ж какой-то кровожадный Уссурийский тигр, а не человек! – были его слова.
Жизнь вертолётчика более земная, чем истребителя или бомбардировщика. Он чаще оказывается в гуще событий. Казалось бы, и не должно тебя касаться что-то, а касается.
Дежурил экипаж на маленьком аэродроме, даже не на аэродроме, а на площадке, на севере Казахстана. Снег, ветер, мгла, безлюдье, скукотища. День близится к закату. Валяются на избитых кроватях командир и штурман, чертит что-то в тетради под тусклой лампочкой бортовой -- студент-заочник. Ждут ужина, а после ужина та же скука перед сном.
И вдруг стук в дверь. Люди за дверью с обеспокоенными лицами, тревогой в глазах. Нужен срочно вертолёт, чтобы отправить трудную роженицу в районную больницу. Переглянувшись, экипаж согласно закивал головами, но для полёта в таких условиях нужен спирт, сказали они. Две двадцатилитровые канистры. Пошептавшись, медики пообещали привезти спирт. И точно, к вылету спирт был у вертолёта. Бортовой залил в противообледенительную систему одну канистру, а вторую припас на всякий случай.
Роженицу отвезли в район, где она благополучно разрешилась сыном, которого тут же нарекли именем командира экипажа – Иваном. Это счастливое событие решили отметить и лётчики. Выпили из сэкономленной канистры по одной чарке за нового тёзку командира, пожелав ему долгих лет счастливой жизни, потом за здоровье матери. Налили по третьей. За удачный вылет. Командир и бортовой, крякнув, опорожнили рюмки и потянулись за квашенной капустой, и тут штурман, зажав ладонью рот, кинулся к двери. Посмотрели друг на друга командир и бортовой, и ничего не сказали, но по их выражению можно было прочесть: «Слабак!»
Штурман вернулся не скоро. Губы его дрожали, и сам он был серо-зелёный. Не говоря ни слова, показал на свою рюмку. Заглянули. Там плавал палец. Пришла очередь бежать за дверь командиру и бортовому.
Придя в себя, стали выяснять, что за спирт дали им медики.
- Одну канистру мы вам дали чистейшего медицинского спирта, -- доложили медики, -- а вторую слили из сосудов, в которых были законсервированы органы. Решили, что для технических нужд он подойдёт.
Из Каунаса после ремонта перегонял экипаж вертолёт в Каган. Погода зажала на промежуточном аэродроме так, что пришлось потратить на питание все деньги. День на исходе, а экипаж ещё не обедал и не завтракал. И погода по-прежнему нелётная.
- А ну-ка, давайте, пошарьте по закуткам карманов, может, что найдётся, -- предложил командир.
Наскребли двадцать пять копеек.
Побрились, умылись, оделись, пошли в гастроном.
Долго всматривались в витрины, мысленно ведя подсчёты. Нашли подходящую по своим финансам колбасу, командир высыпал мелочь штурману, самому молодому и симпатичному из экипажа, и отправил за покупкой.
Продавец, тоже молодая и симпатичная девушка, воскликнула:
- Да это же собачья!
Штурман был сражён, убит, растоптан. От смущения не знал, куда себя деть. Видя его замешательство, ему на помощь заспешил командир.
- В чём дело? – спросил он штурмана.
- Эта колбаса собачья, -- ответила за него продавец.
- Всё правильно! – подтвердил командир. И передавая ещё десять копеек штурману, добавил: -- Бери на все нашей Жучичке!
По плану кадров я должен уехать в ГСВГ, я ехал на нижестоящую должность, иначе не вырваться было из этих мест. Отъезд совпал с работой инспекции МО в нашем округе. Возглавлял инспекцию Маршал Москаленко. Она работала ровно месяц, и хорошо потрепала нервы всем, особенно командирам полков и дивизий. Я был в группе обеспечения перевозок членов инспекции. Подготовка литерных рейсов, контроль состояния вертолётов и экипажей – это моё дело. В инспекции был маленький не то генерал-полковник, не то генерал армии с кавказской фамилией, страшно злой человек. Я видел, как он прыгал перед огромным генералом из округа и размахивал в ярости руками. Генерал был спокоен и это ещё больше злило кавказца. Генерал терпел, но, похоже, терпение его тоже было на пределе, и он всеми силами сдерживал себя, чтобы не возразить неравному по правам и комплекции своему «оппоненту». А сыр-бор был затеян из ничего.
– Почему, я вас спрашиваю, имитация ядерного взрыва раньше времени на десять минут?!– надрывался инспектор.
Генерал не знал, и не мог знать, потому что это был вовсе и не имитационный взрыв, а упал наш самолёт на полигоне. Взрыв нужный прозвучал точно в установленное время, вызвав новую волну ярости у маленького инспектора.
За тот месяц столько наломали дров, что за всё время существования округа не было.
Всем известно, что Москаленко любил охоту, и вот как-то я получаю задачу, подготовить ему вертолёт и быть на этом вертолёте. Пришли из Алма-Аты два лучших вертолёта, мы подготовили их по первому разряду, как говорится, и полетели к границе с Китаем. В Н-ске дозаправились и полетели в обозначенную на карте точку, точкой были какие-то кошары. От кошар к нам подъехал уазик, из него вышел человек и сказал, чтобы мы ждали пассажиров. Через час примерно подъехала группа машин, из них высыпало множество упитанных мужей, среди них были видными Маршал Москаленко и генерал армии Попков --ЧВС КСАВО. Маршал выглядел нездоровым, и полной противоположностью ему был Попков. В два метра ростом, широкая грудь и спина, огромнейшие кулаки. Маршал спросил, всё ли готово к полёту, получив утвердительный ответ, снял китель и передал его борттехнику.
– Жарко. Повесь где-нибудь.
И пассажиры укатили к кошарам. Мы ждали ещё часа два. Вернулись они подрумяненные и в меру возбуждённые. Полетели. Через минут сорок сели у пограничной заставы, к вертолёту подбежал плотный, низкорослый, старший лейтенант–казах, а может быть, и киргиз. К нему вышел Попков, они о чём-то долго говорили, показывая руками на горы в стороне границы с Китаем.
– Всё в порядке, – кивнул Попков Маршалу, поднявшись по лесенке в вертолёт. – Вчера его видели там.
Ещё двадцать минут полёта. За это время врач, весьма симпатичная блондинка, успела замерить у Маршала пульс, артериальное давление, температуру, дать ему чего-то в блестящем стаканчике из термоса, а порученец – полковник Иван Иваныч – принялся раскрывать коробки с ружьями и патронами. И мне нашлось дело.
– Товарищ, – обратился ко мне Маршал, – кто ты? Скажи им, -- кивнул на кабину, -- чтобы закрыли в полу дырку: шумит сильно и дует.
Я сказал бортовому технику, чтобы он выключил вентиляцию, и спросил Маршала, хорошо ли теперь? Тот согласно кивнул головой.
При подлёте к месту охоты, а мы туда летели, Иван Иваныч распорядился открыть дверь. В салон тут же ворвался холодный воздух, да и было с чего – на земле лежал ровным слоем снег. Иван Иваныч поставил к двери кресло, помог усесться в него Маршалу, ловко подал ему карабин.
– Убери эту железяку, – показал мне Маршал на перемычку, которая перегораживала проём двери и предохраняла пассажира от выпадения.
«Как быть? Не потерять бы Маршала с инвентарным креслом в пограничной зоне с несимпатичными нам теперь китайцами», – промелькнула мысль.
– Опасно, товарищ Маршал, – решился я возразить.
– Ты верёвку здесь привяжи, – подсказал он мне.
У борттехника нашлась киперная лента, и я, в несколько слоёв свернув жгут, протянул его поперёк двери.
Крутились мы минут двадцать пять – тридцать, прильнув к окнам, выглядывая в открытую дверь. Но медведь, которого мы так усердно искали, как сквозь землю провалился. Шло время, Маршал терял интерес, Попков терял терпение.
– Полетели обратно, чего тут искать. Руки замёрзли, – сказал Маршал тихим голосом, но воспринялся он всеми, как голос строгого комбата на строевом плацу.
- Ещё минутку, товарищ Маршал, -- попросил, почти взмолился, Попков. – Тут он где-то!
Маршал сделал разрешительную отмашку рукой, и мы, вылупив пуще прежнего глаза, бешено и лихорадочно завращали ими, выискивая желанный объект на безжизненной каменистой поверхности земли, местами прикрытой снежными лоскутками.
- Хватит уже, -- повернулся Маршал к порученцу Ивану Ивановичу.
Иван Иванович умелым движением снял с пальца Маршала карабин, не разрядив его, я ждал громкого случайного выстрела, но этого, к моей радости, не произошло, – верный порученец туго знал своё дело.
На заставе, куда мы опять подсели, Попков только чудом не казнил старшего лейтенанта, давшего ему неточные сведения о местонахождении Топтыгина, который, может, почувствовав беду, перемахнул через бугор к китайцам?
Пришлось мне выручать пограничные войска в лице старшего лейтенанта.
– Товарищ генерал, – обратился я к Попкову, – зверь со снегом ушёл в горы и залёг где-нибудь в расщелине
– Такое может быть? – отпустил Попков на время пограничника и угрожающе развернулся в мою сторону.
– Стопроцентная вероятность, – врал я напропалую. – У меня отец охотник-сибиряк, он мне часто об этом рассказывал.
От той экспедиции у меня остались фотографии офицеров, которые сопровождали Маршала, многие из них там в маршальском мундире с двумя медалями Героя Советского Союза. Когда я показывал их кому-нибудь, то тот долго и внимательно разглядывал и говорил:
– Лицо очень знакомое, а вспомнить не могу. Больно молодой Маршал. Но я его точно где-то видел.
ГЕРМАНИЯ
Вот и Брест. За пятнадцать лет он почти не изменился. Тот же вокзал, тот же перрон, да и люди мало чем изменились, разве что чуточку лучше одеты. Всё так же суетлив пассажир, ему, как всегда, не хватает времени купить билет, пройти таможню, потратить оставшиеся карманные деньги. Он усиленно думает, где и как их понадёжней спрятать. В ботинок? А вдруг заставят разуться. В уголке чемодана, под оторвавшейся подкладкой? Там-то уж точно найдут, решает пассажир, и прячет а кармане пиджака – не будут же шарить в карманах. Действительно, никто не собирается лезть в карман к пассажиру, его просто спрашивают:
– Советские деньги везёте?
– Да, – отвечает пассажир. – Разрешённые тридцать рублей.
– Покажите, – вежливо просит таможенник, лукаво поглядывая на взъерошенного пассажира.
Эта просьба, как обухом по голове. «Господи! В каком же кармане тридцать и в каком триста?» – бешено соображает, обливаясь краской, пассажир и, конечно же, лезет в тот, где триста.
Меня это недоразумение не коснулось, я уже стреляный воробей, у меня больше десятка пересечений границы, да и не играю я в эти опасные игры. Было по молодости, когда служил в Польше, провозил больше разрешённого водки, да как-то хотел провезти без оплаты пошлины приёмник с проигрывателем. Получилась тогда смешная история. Куда я только не пристраивал его в купе, везде чувствовалась уязвимость. Подключились соседи по купе, и мои старания обмануть поляков приобрели коллективный, почти заговорщицкий, характер. Я совал его под лавку, под стол, закрывал шинелью. Но всё отвергалось моими попутчиками. Уже слышна польская речь в конце коридора, а я всё ещё мечусь с этой «музыкой» по купе.
– Да спрячьте вы его за матрацами, – советует попутчица. – Никто там никогда не смотрит.
Косо глянув на советчицу, я проникся уважением к её преклонным годам – ей было лет под сорок, – а, следовательно, и к опыту, и быстренько спрятал свой контрабандный товар на верхней полке, прикрыв его для надёжности матрацем.
Стук в дверь.
– Проше, панове, до контролю, – щёлкнув каблуками, приложив два пальца к козырьку фуражки, обратился к нам щеголеватый польский офицер.
– Пожалуйста, – согласились мы.
Резво вскочив на угол сиденья, поляк ловким движением руки отодвинул матрац и уставился на нас.
– Цо то?
Я от души рассмеялся, и было с чего: столько носиться по купе, прятать во всех закутках несчастный свой груз, чтобы его нашли на первой секунде.
– То мой, пан, – постучал для надёжности понимания я себя в грудь.
– Пеньч сэнт (Пятьсот), – оценил он право на провоз моего контрабандного приёмника.
– Мам тылько едну (Есть только одна), – развёл я руками. Так оно и было на самом деле.
Пан офицер убежал куда-то, не согласившись с моей ставкой, и я остался в неведении. До отправления поезда считанные минуты, а ко мне никто не идёт и никаких претензий никто не предъявляет. Я уже стал подумывать, что мне несказанно повезло, и я сохраню свои сто злотых. Но за минуту до отхода поезда передо мной появился, как из морской пены, наш бравый пан офицер, забрал мои последние деньги и так же таинственно исчез, не выдав мне никакого документа. В конце вагона опять застучали каблуки. Выглянув, я увидел уже двух борцов с контрабандистами, и был убеждён, что не придётся мне уже услаждать свой слух, извлекая музыку из этого ящика. Но Бог пронёс их мимо. Очевидно, у них были свои с кем-то счёты.
Ехал я в Германию почему-то один в купе. При мне ни денег, ни еды, – целые сутки вынужденного голодания. Думал, не вынесу такого испытания, но оказалось, не такое уж это сложное дело.
Штаб воздушной армии расположен в третьем городке Вюнсдорфа (Вонючая Деревня), это недалеко от Берлина. Территория городка ухожена, по-европейски пострижены цветы и газоны. Длинная гряда красных роз, они ещё цветут. Неподъёмные глыбы бетона. Это разрушено одно из конических сооружений военного назначения – бомбоубежище своего рода. В таких сооружениях размещались штабы Вермахта. Рассказывали, что конструктора, построившего их, и убеждавшего Гитлера в неуязвимости своего детища даже от самых больших бомб и снарядов, Гитлер заставил испытать это на себе. После обстрела и бомбёжки сооружение осталось целым, а вот конструктор поседел и лишился рассудка.
По соглашению со странами-победительницами все объекты и сооружения военного характера Германии в зоне этих стран подлежали уничтожению. Русские, как всегда, не продумав дальше одного хода, активно принялись за дело. Очень активно. Примерно так. Казарма – военный объект? Конечно! На воздух её! Ангар – военный объект? А как же! И его туда же! Взрывали, не жалея взрывчатки. А потом рыли землянки для солдат, сбивали из фанеры и досок халабуды на аэродромах для лётного и технического состава.
Этим рассказам, зная наш ретивый нрав, можно верить. Когда я служил в Польше, мы стояли на аэродроме, который до войны был немецким. Две взлётных полосы из бетона, длина каждой более 2000 метров, обогревались зимой. Круг для списания девиации с градуировкой и электромоторами. Железобетонные ангары, отапливаемые, естественно; с помощью кнопок раскрываются и закрываются кассеты дверей. Так было у немцев. При нас, как не трудно догадаться, полосы не отапливались, с круга и ангаров были сняты и проданы полякам (они всё покупали) электромоторы, и всё стали делать надёжным способом: три человека на одну кассету, три – на другую, пять человек на одно крыло, пять – на другое -- и вперёд! Полосы так обильно политы авиационным керосином из сварганенных умельцами обогревателей на базе реактивных двигателей, что стали золотыми…
В штабе чувствуется достаток. Кабинеты просторные, мебель добротная, ковры и дорожки, яркий свет неоновых ламп… На стенах картины и хорошо сделанные фотографии в рамках. Стенд с портретами и краткими характеристиками всех Главных инженеров воздушной армии за всё время её существования. На фотографиях же отображена жизнь и работа инженерно-технического состава частей объединения. Техника наисовременнейшая, по сравнению с прежним моим объединением, и это понять не трудно – враг под боком.
Близость границы с «наиболее вероятным противником» – блоком НАТО ощущалась во всём: нам и нашим жёнам запрещалось без разрешения покидать гарнизон, постоянные тревоги и тренировки по действиям на случай войны, в полках строго следили за исправностью самолётов и готовностью выполнять боевую задачу. Лётчики и техники были натренированы так, что полк поднимался в воздух за двадцать пять – тридцать минут после объявления тревоги из состояния отдыха. За каждый неисправный самолёт строго спрашивали инженеров частей, и те делали всё возможное и невозможное, чтобы не выходить за рамки допустимого. Допускалось не более двух неисправных самолётов на весь полк, а находившиеся на регламентных работах, восстанавливались и готовились к боевому вылету отдельной группой специалистов в кратчайшие сроки.
В штабе встретил я своего бывшего однополчанина по Польше, он уже зам моего командира и, знаю, долго на этой должности не задержится. Ему кто-то вычертил путь карьеры и строго следит за этим. Спору нет – он очень работоспособен, но… не орёл. Он, как хороший музыкант, научился неплохо играть, но ему не быть Моцартом или Паганини.
В этом же Вюнсдорфе, в авиационном городке, я встретил алмаатинцев, соседей по подъезду – Ухановых и Егизбаевых.
С Ухановыми мы были дружны с первых дней нашей встречи в Алма-Ате. Теперь они живут в Мурманске, рядом с дочерью и внуками, и мы постоянно в курсе всех их событий, как и они о нас знают всё.
Егизбаев Марат, прапорщик, жил в Алма-Ате над нами. Его отличали от других несуетность и природный юмор. Говорил он мало, но интересно. Отец его был муллой, и сын придерживался правил, которые другие нарушали безоглядно. Спиртного глотка не брал!
Как-то он спросил меня, сколько стоит вертолёт Ми-8, я назвал сумму. Прикрыв глаза припухлыми веками, Марат задумался на мгновение, а потом изрёк:
- Мой отец мог бы его купить. Даже два.
Он мне рассказал многое, о чём до этого у меня были совершенно иные понятия.
- Как ты думаешь, -- спросил он меня однажды во время дороги со службы домой, -- кто главный в ауле?
- Ну, наверное, председатель сельсовета или аула, -- сказал я.
- Так да не так. Печать у председателя, а где её ставить -- решают старейшины.
- Это как же? – удивился я.
- А вот так! Был у нас случай, один шофёр сбил человека, суд дал ему три года. Совет старейшин согласился со сроком, но поскольку шофёр это сделал непреднамеренно и у него пять или шесть детишек, то старейшины отбывать срок заключения, чего не избежать, отправили младшего брата шофёра, холостяка.
- И он согласился?
- А как же!
Рассказал, как в аул приехал в отпуск один прапорщик, и вёл он себя там прескверно, с точки зрения жителей аула. Старейшины дважды его предупредили, а потом прапорщик исчез бесследно, как испарился.
Закончив Ставропольское военное училище штурманов, ко мне заехал мой брат Коля. Приехал он накануне Октябрьских праздников и приехал не с пустыми руками – он привёз дюжину сигнальных ракет.
Посидев за праздничным столом, за которым были, естественно, и Ухановы, мы вышли с этими ракетами на лоджию и, выстроившись в шеренгу, стали пускать их в густо-чёрное небо Азии, оглашая при этом окрестности зычным криком «Уррра!»
- Почему-то четыре полетело, а не пять? – сказала жена Уханова, Людмила.
- Наверное, бракованная. Может, отсырела, -- сказа её муж, Серёга.
А утром меня догнал ещё один мой сосед, Лужанский Саша, и сказал интересные слова, главное – неожиданные и неправдоподобные, с моей точки зрения.
- Вы вчера Марата чуть не сожгли.
- Как это?
- Спроси сам, он идёт сзади.
Марат долго не хотел ничего рассказывать, отнекивался, ничего там такого не произошло, говорил он, а потом всё же рассказал.
Было так.
Жена выскочила в магазин, а Марату поручила стеречь борщ на плите. Он взял книгу и уселся рядом с плитой, заглядывая то в кастрюлю, то в книгу. И вдруг с грохотом и шипеньем в открытую форточку влетела ракета и стала метаться по кухне, разбрызгивая искры из пламени.
- Я растерялся! -- признался Марат. – Вскочил на табуретку и кручу головой за ракетой. А потом, когда она застряла в углу, я схватил полотенце и кинулся к ней. Полотенце тут же прогорело, жгло руки, а я ничего не мог придумать! И тут увидел хлопающую крышку на кастрюле. Открыв её, я бросил в борщ всё, что было в руках и быстренько закрыл крышкой. Из одной кастрюли борща вылилось столько, что и в сто было не собрать!
На мои искренние извинения, хоть они и высказаны были с нескрываемой улыбкой, Марат махнул рукой – бывает.
Непьющему Марату в Германии было скучно. Ни раздолья тебе степного, ни родного голоса земляков, и ни грамма свободы, так необходимой степняку!
Единственная отдушина – лес за ограждением. Там можно побыть наедине с природой. Там он однажды нашёл полуразрушенный блиндаж.
- Отгрёб землю от входа, -- рассказывал он мне, -- пролез вовнутрь. Огляделся. Смотрю, на столбике висит полевой телефон. Новенький! Хочется крутнуть ручку и страшно: а вдруг заминировано! Любопытство победило. Крутнул, преподнёс к уху, прислушался. Ждал, что кто-то ответит из Бундесвера. Не ответили.
Два авиационных корпуса, уйма дивизий, ещё больше полков, эскадрилий, отрядов, и все летают, летают, летают… А на этот счёт имеется статистика – на определённое количество часов налёта приходятся аварии и катастрофы. Статистика – вещь упрямая, вынь да дай, что ей полагается. Какое-то сверхъестественное ощущение опасности не покидает тех, кто непосредственно связан с полётами, а, следовательно, и с лётными происшествиями. Если долго нет аварий, то, подвластный ощущениям человек, с умноженной нагрузкой ждёт прорыва, причём подмечен, так называемый, «закон парности». Упал самолёт – жди скорого падения второго. Как ни странно, но это часто подтверждалось. А после – долгое затишье. А случаи встречаются самые разные.
Вот один из них. На ночных полётах техник самолёта во время заправки баков МИГ– 25 услышал, как на бетон льётся керосин. Стали разбираться, в чём дело? При тщательном осмотре увидели, что самолёт весь искорёжен. Лётчик не сразу, но признался, что в воздухе потерял сознание из-за кислородного голодания и падал с двадцати тысяч метров до пяти, а, очнувшись, «выхватил» падающий самолёт так, что его весь скрутило. Перегрузки были дикие! Как, уже от перегрузок, не потерял лётчик сознание вторично, одному богу известно! А могло закончиться не так, как закончилось, и тогда ищи эту пресловутую причину.
Аэродромы, построенные немцами ещё для лёгкомоторных самолётов, по-моему, не уступали нашим, построенным полвека спустя, а часто и превосходили по качеству бетонного покрытия. На севере Германии, где стоял наш полк, говорили, что во время войны на нём стоял немецкий полк дальней авиации, и в определённые моменты только он выглядел как аэродром, а в основном это было озеро, если смотреть с воздуха. В нужный момент воду спускали и аэродром опять готов к выпуску и приёму самолётов. В районе Бухенвальда (гарнизон Нора) мы заглядывали в какой-то колодец, в котором, как уверяли офицеры, в солнечный день видны станки подземного завода. Отличные дороги с военной поры, им не нужен никакой ремонт. Всё прочно, всё основательно, всё сделано на совесть, на века. В одном гарнизоне авиаторы занимали казармы и боксы танкистов. Снизу у немцев стояли танки, сверху жили танкисты, для скорости по тревоге экипажи скользили по шестам через люки прямо к своим танкам. Шесты не потеряли своего отполированного комбинезонами танкистов блеска за долгие годы, они как новенькие…
Глядя на всё это, удивляешься, как за шесть лет Германии удалось из разрушенного войной, экономически и политически разложившегося государства, создать мощное военное государство, в котором для ведения войны было предусмотрено всё, от сигарет, сухого пайка, амуниции до тяжёлых танков, дальнобойной артиллерии, скоростных самолётов, мощного морского флота. России же пока удалось разрушить, уничтожить всё, что когда-то представляло мощь и силу государства. На заре «демократической революции» вылупившиеся «великие философы» договорились до того, что армия России не нужна, потому что предполагаемая агрессия со стороны бывших наших противников теперь исключена, так как Россия не представляет угрозы никому и её, следовательно, никто не тронет. Самое смешное, что в это верили наши горе-вожди, и самое печальное – претворяли этот бред в жизнь.
Мне бросилось в глаза ещё и то, что мы строили там новые аэродромы, здания, ДОСы, казармы, склады и тратили на это огромные деньги. Я не задумывался над тем, надо ли это, я пытался найти ответ на мучивший меня вопрос: долго ли мы будем там? Когда воссоединится нация, а рано или поздно такое должно случиться, это историческая необходимость? Кто кого заглотит? А в связи с этим напрашивался главный вопрос: не лучше ли было бы укрепляться на своей земле, на своей территории? Этот вопрос я задал уже спустя шесть лет, когда прибыл в Белорусский военный округ. На упрёк Главного инженера ВВС, почему наши новейшие, лучшие в мире вертолёты Ми-26, стоят в грязи на раскисшем грунтовом аэродроме, почему мы не настелили гатей, я спросил тогда в свою очередь, а было это в 1984 году, почему мы максимум сил и средств забрасываем за рубеж и не думаем укрепляться на своей территории? Мы что, вечно собираемся там быть? Генерал мне не ответил, а только как-то странно посмотрел на меня.
Я не провидец, нет, но я старался понять и другое: почему до этого не хотели додуматься великие наши мужи? Или специально всё так делалось? В это верится теперь больше.
Я присматривался к немцам, я не готов был обниматься с ними, хоть и прошло со дня окончания войны ни много, ни мало, а 33 года. Даже эти годы не могли вытравить из моей памяти того, что сделали немцы с моей Родиной, их преступлениям я не знал оправданий. Войны сами по себе не имеют оправданий, а если ещё и даётся право солдатам убивать детей, женщин, стариков, то это уже ставит под сомнение нацию. В оправдание им всё же хочу сказать, что не все немцы были извергами, были и такие, что лечили наших детей в полевых лазаретах, подкармливали и угощали шоколадом.
Мой сосед по даче, Алексей Иванович, подполковник медицинской службы, рассказывал мне о своей жизни в оккупации. Ему было пять лет, когда немцы захватили его родной город Брест. Начался голод, больная мама не могла работать, единственный выход – милостыня. Пятилетний Алёша с котомочкой уходил рано утром, чтобы ему, маме и сестрёнке не умереть с голоду. Побираясь, он знакомился с миром, и мир был, ему на удивление, не однообразен: кто-то делился последним куском, а кто-то гнал его от порога, как паршивого щенка. «На Рождество, --вспоминал Алексей Иванович, глубоко затянувшись дымком сигареты, -- мне повезло. В моей котомке был хлеб, было сало, даже ковалок колбасы. Радостный я спешил домой, чтобы порадовать маму и сестрёнку, но меня остановили два немецких солдата. Приказали раскрыть котомку. Прощаясь мысленно с добычей, я еле сдерживал слёзы горечи. Заглянули в котомку. О чём-то переговорили, и тогда один из них снял свой ранец, раскрыл его, достал банку консервов, кусок шпика, булку хлеба и ещё чего-то там, побросал всё это в мою котомку. Я смотрел на это и ничего не понимал, тогда тот, что был постарше, сказал что-то похожее на слова: «Шнель, хаус, мутер». Я бежал, а рыдания душили меня. Но это не всё, -- ещё глубже затянулся дымком Алексей Иванович и как-то хитро усмехнулся. – Мне было уже лет девять, когда пришли наши. Я всё так же с котомочкой стучался в окна и двери квартир, попрошайничал. На Пасху, как сейчас помню, я возвращался с подарками или милостыней, не знаю, как это назвать, и мне навстречу два советских солдата… «Покажи, малец, что там у тебя, -- сказал один из них. Я с готовностью и нескрываемой радостью и надеждой раскрыл свою кормилицу-торбочку. – Это тебе не надо, без этого тоже обойдёшься!» -- сказал солдат, выгребая милостыню. В конце, крепким подзатыльником привели они меня в чувство. Вот так. Если судить по этим двум эпизодам, то абсурдным может быть вывод, Только мне кажется, что у каждой нации, у каждого социального сословия есть люди, есть и нелюди, сволочи – проще. Вот так».
Были популярными встречи по великим датам с немецкими коллегами и их жёнами. Произносились торжественные тосты, выпивалось много водки, но…настоящей дружбы и понимания между нами не было. Мы слушали вежливо друг друга, аплодировали словам и …оставались застёгнутыми на все пуговицы. У многих немецких офицеров жёны были русские, приобрели они их во время учёбы в наших военных заведениях. Они были более откровенны, и часто сожалели, при их-то благополучии, что, не подумав, совершили непоправимую ошибку. Материальное благополучие, говорили они, это ещё не всё, что требуется человеку.
Последний год в Германии я жил в Магдебурге, там стояла Третья армия, известная многими своими боевыми делами, в том числе и тем, что она первой водрузила знамя над Рейхстагом, герои Егоров и Кантария, – солдаты этой армии. Там мы тоже встречались с подшефными немцами. Хорошо запомнились мне три личности. Председатель кооператива, высокий крепкий человек с мягкими добрыми чертами лица, он часто приезжал к нам в городок и просил помочь в уборке овощей и фруктов. Ему помогали в этом наши жёны и дети, платил он хорошо, был вежлив и внимателен, и подумать нельзя было, что он, в прошлом десантник, вырезал целые казармы наших солдат. Он не любил вспоминать об этом, а когда кто-нибудь из молодых донимал его вопросами, говорил: «Это никс гут. Война не корошо». – Мрачнел и уходил подальше от назойливых весельчаков.
Второй была женщина, которая девочкой лет тринадцати-четырнадцати видела Гитлера и упивалась его славой. «Я не знаю, почему, но все любили его больше, чем Бога. И я была такой же. Скажи он мне тогда, чтобы я отдала жизнь и я, не задумываясь, сделала бы это. Я и сейчас не могу понять, чем он так всех покорял, ведь он не был красив, порой он был карикатурен, и всё же…вот такое влияние на всех».
С егерем Петером мы познакомились, так сказать, на охотничьей тропе. На севере Германии стоял наш полк боевых вертолётов, и когда я бывал там, то часто, в конце работы, ездил на засидки.
Петер сносно говорил по-русски, и когда я поинтересовался, как это ему, сельскому жителю, удалось изучить довольно-таки непростой язык, в то время как среди интеллигенции таких – раз – два и обчёлся?
– В плену, – ответил он просто. Видя моё удивлённое лицо, добавил: – Гитлерюгент. Драйцих. Тринадцать год. Работаль Брест.
Я спросил, даже не спросил, а как бы подсказал ему ответ:
– Но тебя же не обижали русские? Ты же совсем маленький был?
Он чуть заметно улыбнулся.
– Нет, не обижаль.
– С тобой кто-то занимался русским языком? Наверное, школа для таких была?
Петер улыбнулся уже широко.
– Да. Старшина занимался.
– Он знал немецкий?
– Не совсем так. Он русски зналь не корошо. Много это…некороши слёва говориль.
– Тогда как же он тебя научил? Не понимаю.
– Он мне сказаль, я не понимать, он повторять, я не понимать…Тогда он… так,– Петер сжал пальцы в кулак. – Их, я, думаль, надо говорить русски.
Мы с Петером дружно и громко рассмеялись.
Тогда мы с ним долго сидели на тёплых камнях на углу свекольного поля, тихо беседовали и косо поглядывали на поле, где паслось в ста метрах от нас большое стадо кабанов. Он спросил, где я родился, сколько мне лет, есть ли дети, живы ли родители? В общем, рядовые вопросы к человеку хоть чем-то интересному тебе. Его удивило, что я добровольно родился и жил в Сибири.
– Сибирь. Кальт! – поёжился он и затряс головой. – Никс гут!
– Нормально! – не согласился я с ним. – У нас там даже японцы долго были.
– Плен?
– Да, пленные. Строили там что-то.
– Немцы быль?
– Немцев не было. Они в Европе были. Власовцы у нас ещё были, – сказал я и вспомнил, как на элеваторе у нас работали власовцы, и один из них, узбек, повадился к нам вечерами, после подоя. Мама наливала ему большую кружку парного молока, он выпивал и долго ещё сидел на крыльце. Про войну он рассказывал так:
– Плямоты (пулемёты) там! Плямоты там! – крутил он головой, в ужасе широко раскрыв агатовые глаза, и было понятно, как боялся он этих «плямотов», от которых было никуда ему не деться.
НА ЗЕМЛЕ ПРЕДКОВ
В Минск я приехал поздно ночью. Меня встретил мой подчинённый, знакомый мне ещё по Германии, инженер отдельной эскадрильи, привёз на квартиру другого моего подчинённого, тоже по Германии, в ней я поживу, пока не определюсь с новым жильём.
Утром, среди первых, я был в Банке, получил деньги, передал их жене и отправился в штаб для представления моему будущему начальству.
Моего непосредственного начальника, моего близкого земляка, бурята по национальности, на месте ещё не было, и мне пришлось ждать его в коридоре. От нечего делать я прохаживался по скрипучему полу узкого коридора, читал надписи на дверных дощечках, разглядывал на стенде фотографии известных людей в прошлом и настоящем армии. Генерал Беда. Командующий воздушной армией. Трагически погиб в автомобильной катастрофе. Прошёл войну, воевал геройски, о чём свидетельствуют его две медали «Золотая Звезда», был сбит, ранен, выжил, чтобы погибнуть на земле в мирное время. Я его хорошо помню ещё по Польше, когда провожал в полёт на своём самолёте. Он тогда отдал мне две конфеты, нет, не угощения или поощрения ради, а просто нельзя в полёт лётчику брать с собой в карманы что-либо, что может выпасть и заклинить управление. Конфеты, мало вероятно, чтобы могли это сделать, но кто его знает. Бережённого Бог бережёт.
Но вот и мой начальник копошится у замка своей двери. Низкоросл, как все его сородичи, кривоног, лицо широкое, плоское, глаза узкие. Интересно, какова его суть, начинка, так сказать? Претерпела ли она изменения, связанные с долгим общением в другом мире, в другом обществе? Или только затаилась на время? Буряты мне хорошо известны, почему-то на них похожи и казахи, киргизы и не только лицом, но и характером…Окажись ты один среди них, попытайся узнать что-то о ком-то – никогда ничего не узнаешь. Зайди в юрту улуса, спроси, где живёт твой товарищ, у тебя спросят: кто ты? зачем тебе он нужен? кого ты ещё знаешь из его родственников? сколько у него баранов? А потом покажут на юрту в противоположном конце улуса, где живёт, конечно же, не тот, кого ты ищешь, и опять вопросы, и опять покажут юрту самую отдалённую.
Земляк с первых шагов нашей встречи решил показать, что хоть мы и оба из Сибири, и оба полковники, это ещё ничего не значит. Значит то, что он начальник, а я его подчинённый, и на это надо мне указать сразу же, во избежание дальнейших недоразумений.
После моего доклада в кабинет вошёл подполковник из кадров с огромной папкой, и мой начальник, «не повернув, головы кочан» принялся за бумаги, не предложив мне сесть. Я упорно стоял, и во мне закипала кровь, минут через десять такого противостояния я знал, что пар обязательно вырвет предохранительный клапан. Так оно и случилось.
– Расскажите о себе, – небрежно кинул мне мой новый начальник ещё минут через десять.
– Может, позволите сесть? – спросил я каким-то незнакомым мне голосом.
Разрешение было утверждено кивком головы.
Из моего повествования, казалось, начальника совершенно не интересует, где я служил, как служил, что могу, что знаю, но он сразу же ожил, когда я назвал год рождения сына.
– Второй раз женат? – последовал тут же вопрос.
– Да.
– Если бы я знал, что ты такой, я бы не взял тебя, – было мной услышано, и это добавило пару.
– Во-первых, мы не настолько близки, чтобы быть на «ты». И запомните раз и навсегда, что я приехал не по вашему вызову чистить вам сапоги, а служить Родине! И вашего разрешения на то никто не спрашивал и спрашивать не собирался! Ваша задача – обеспечить мне нормальные условия для службы, а не подглядывать в замочную скважину моей спальни!
Глаза начальника максимально расширились, заметно было, как перехватило ему дыхание.
– Выйдите!
Вышел. Зашёл в кабинет, в котором было отведено мне место. Сел. Молчу. Коллеги смотрят на меня и не решаются заговорить со мной, очевидно, они всё поняли по моему лицу. У ближнего ко мне попросил сигарету, а бросил я курить лет десять тому, вышел в коридор. Мимо меня пробежал заместитель начальника с папкой в руках, то было моё личное дело; заместитель как-то странно посмотрел на меня и скрылся за дверью кабинета начальника.
Минут через десять, когда я вернулся из курилки, зазвонил телефон, поднявший трубку коротко ответил: «Здесь».– Посмотрел на меня и добавил: «Хорошо».
– Вас к Булгатову.
У начальника подкрепление в образе его заместителя, перед ними раскрыто моё личное дело.
– Вы когда приехали и когда прибыли на службу? – был вопрос начальника.
– Приехал Вюнсдорфским поездом в два часа ночи, в штаб прибыл в десять тридцать.
– Почему вы опоздали на службу?
– Вместе со мной приехали жена и сын, у нас не было советских денег, я их получил в Банке, и сразу же пришёл в штаб.
– Если бы вы думали о службе, то пришли бы в то время, которое определено распорядком, а не прогуливались бы по городу.
– Если бы я не думал о службе, то я бы пришёл через пять суток, которые определены мне для устройства предписанием. – Я достал из кармана и припечатал предписание на столе перед начальником.
Глянув на бумагу, он ничего не мог сразу придумать, его смятение было долгим.
– Выйдите! – выдавил он наконец из себя.
Зайдите-выйдите продолжалось до обеда. Во время обеденного перерыва мне позвонил из штаба ВВС хорошо мне знакомый полковник.
– Звонил твой Булгатов, отказывается от тебя. Ты знаешь, что это значит? У тебя не будет там службы, будут одни неприятности, – тебе надо это? Мы подобрали тебе хорошую должность – заместитель начальника лётного училища по инженерно-авиационной службе. Высокий оклад. Город Сызрань, не столица, но вполне приличный городишко. Река Волга. Служебная машина под задом. А? Ты любишь охоту и рыбалку, тебе сам Бог велел там быть. Не раздумывай, соглашайся!
– Большое спасибо за заботу, но я останусь здесь, – не раздумывая, ответил я своему старшему коллеге. – Бог не выдаст – свинья не съест. Зубы обломает. Слишком просто будет, бегать от всяких!
– Ну, как знаешь. Не завидую я тебе.
И началось. Мне сразу же определили самый низкий должностной оклад. Я не бегал, не жаловался ни командованию, ни в политотдел, ждал, что будет дальше. А дальше были злые укусы. Из командировок я не вылезал. Если где-то случалось что-то, то в любом случае, был ли я там раньше или не был, мне всё равно это ставили в вину. И даже когда я попросил направить меня на учения с полком, у которого на вооружении новые вертолёты Ми-26, которые я недостаточно хорошо знал, а мне предстояло на сборах ВВС выступать с докладом по этой технике, делиться опытом эксплуатации, то меня определили в другой полк, который просидел без действия все учения. И так продолжалось не один год.
Я плюнул на все эти «мелочи» и делал добросовестно своё дело, памятуя, что служу не Булгатову или ещё кому-то, а Народу, и это спасало меня от срывов, причин для которых было предостаточно.
Когда случилась беда на АЭС в Чернобыле, то первым там оказался, конечно же, я. И был я там, глотая радиоактивную пыль, с утра 27 апреля по 15 мая. Уехал здоровым, в одно дыхание забегавшим на седьмой этаж своего дома, а приехал другим. Добравшись на трясущихся ногах до второго, я дальше не мог идти и покрылся весь холодным потом. Десять суток пролежал на обследовании в госпитале, съездил по путёвке на Чёрное море, в санаторий «Крым». Всё это мне помогло, особенно море, я из него не вылезал с утра до ночи.
В госпитале тогда в палате рядом был генерал, лётчик, ветеран войны. У него сбитых самолётов хватало на полтора, а то и на два героя, но ему не дали и одного, – чем-то он не понравился политотдельцам, и они тормозили все его представления. Но не потому я завёл речь о нём. Этот боевой в прошлом генерал фанатично обожал лекарства. Наш лечащий врач, в больших годах женщина, около меня задерживалась, чтобы спросить, на что я жалуюсь. Я не жаловался ни на что. Как-то выразил сомнение, построив график из данных анализов крови, что дней через пять, если и дальше так будет продолжаться, то тромбоциты упадут ниже нормы.
– Но сейчас они в норме? – сказала врач, и я больше вопросами её не беспокоил. А тромбоциты, действительно, упали, я это ощутил по тому, что при незначительном уколе, порезе, царапине и даже при чистке зубов, было, трудно остановить кровь.
Слушать беседу генерала с врачом было удовольствием. Генерал назначал себе лекарства, при этом чувствовалось глубокое им знание всех качеств мудрёного снадобья, врач иногда возражала, указывая, что оно навредит печени или почкам.
– А чтобы этого не случилось, мы его нейтрализуем вот этим (следовало странное для уха непосвящённого название лекарства), – отстаивал свои убеждения генерал, и врач всегда с ним соглашалась.
От стаканчика красного вина, которое по рекомендации целителей мне приносила жена, генерал категорически отказывался.
И вот как-то после госпиталя я встретил дочь генерала, спросил, как здоровье отца?
– Нет его. Умер он, – сказала она. – Лекарство дало ненужную реакцию.
Я посочувствовал горю дочери, а сам подумал, как я прав бывал, когда в госпитале или санчасти все лекарства, что мне выдавали, добросовестно ссыпал в кулёк и возвращал сёстрам.
27 апреля 1986 года было воскресенье. Я вернулся в субботу из командировки и решил позаниматься с машиной. День был на славу. Таких мало бывает в Беларуси. Тепло, солнышко. Благодать! Я снял колесо, и тут меня позвала к телефону жена.
– Товарищ полковник, вам предстоит срочно убыть в командировку, – говорил мне дежурный по управлению. – Командировка может быть длительной. Захватите с собой средства индивидуальной защиты.
– Но средства в штабе? И что это за срочно-бессрочная командировка? Куда? Зачем?
– Украина. Район Чернобыля. Там что-то случилось на атомной электростанции. Не исключена диверсия.
«А я-то тут причём? – хотел я возмутиться. – С каких это пор я стал специалистом по атомным станциям или диверсиям?» Но не возмутился. Значит, какая-то связь, непонятная мне ещё, есть.
– За вами уже идёт вертолёт Ми-26, через полчаса он будет на «Липках».
Быстро приладив колесо, я побросал в сумку, под зудение жены, свои привычные вещи, попросил соседа проехать со мной до аэродрома и загнать потом машину в гараж.
Мчался я по проспекту со скоростью, за которую бы меня примерно наказали гаишники, но их на моё счастье нигде не было. Также лихо влетели на поле аэродрома, на котором приметно выделялся наш вертолёт. Около вертолёта прохаживался, поглядывая на часы, полковник Маслов.
– Запуск! – кивнул он экипажу, и ко мне: – Средства защиты взял? Плохо. Принесите чей-нибудь противогаз! – Это уже к замполиту эскадрильи майору Мочанскому. Тут же мне принесли противогаз, и мы взяли курс на Чернигов.
Маслов тоже толком ничего не знал. Сообща прикинули, что вертолёты, а их готовится большая группа, понадобятся для работ на станции.
Пролетали красивые места. Уже везде зелено, по-весеннему свежо и подвижно. Реки и озёра разлились широко и вольно. Вот прочертил гладь, как вспорол грудью, селезень, рана на воде медленно, но заметно затягивается. Пасутся стада. Идиллия, да и только!
В Чернигове мы узнали, что взорвался один из четырёх реакторов, срочно надо его обезвредить, потому что выброс в атмосферу – охренеть можно! Как это сделать, никто пока не знает, но что без вертолётов тут не обойтись, всем понятно.
Стали прилетать наши вертолёты группами и в одиночку. Из прилетевших офицеров и прапорщиков я сколотил группы подготовки вертолётов, назначил старших, определил задачи. Пришли вертолёты из полков Украины, Закавказья, на пути из ЗабВО…Форма одежды самая разнообразная: кого в чём выловили, тот в том и прилетел, кто в спортивном костюме, кто в рыбацкой робе – воскресный всё же день.
Около полуночи собрали в классе предполётных указаний начальников и старших от всех округов. За трибуной был начальник штаба Воздушной армии, генерал Ивашкин, мне он знаком по Германии, там мы часто с ним встречались в одном из полков, который подчинялся ему как командующему авиацией общевойсковой армии, а я бывал там как направленец от Воздушной армии. Словоохотливый был мужик. Командир полка о нём тогда говорил:
– Ничего парень, но говорить мастер. – Только на месте слова «говорить» было у командира другое слово, покрепче, и оно хорошо вписывалось в эту краткую характеристику своего начальника.
– Товарищи офицеры! – начал своё выступление Ивашкин, – положение очень критическое! Катастрофа мирового масштаба! Самое плохое, что никто не знает, что делать. Вы знаете, как трудно работать с этими гражданскими; я уже не вытерпел, покрыл их матом, только потом они зашевелились. Короче, учёные Европы и Америки, и наши тоже, говорят, что надо забрасывать реактор бором, песком и свинцом. Как это сделать, кроме нас с вами никто не придумает. Времени на раздумье и раскачку у нас нет, завтра мы должны уже приступить к работе. Полигон определён в десяти километрах от АЭС, туда свозят уже песок, завтра же там будет свинец и бор. Кто надумает, немедленно ко мне, если я буду даже в туалете! Пока есть один вариант – сбрасывать груз в реактор с висения.
– Но это же верная смерть! – высказался полковник из Киева. – Там же смертельная доза!
– Предложи лучший вариант, – повернулся в его сторону Ивашкин.
Обсуждение проблемы приняло хаотический характер, говорили все, не слушая друг друга.
– Надо бросать через люк. Загружать тележки и быстро их опрокидывать…
– Кто их там катать будет, негры?
– Надо экипажи снабдить спецзащитными комбинезонами…
– Тут с обыкновенными не разберутся наши тылы, по два срока носим…
– Надо с внешней подвески бросать, с прохода…
– Опыта у нас такого нет, а горло реактора узкое, всего метров десять. Кругом линии электропередач и прочие коммуникации…
– На десять вертолётов даётся заводом один крюк, после каждого сброса его искать в реакторе?
– Подначки оставим при себе; чем мы можем заменить этот злосчастный ваш крюк?
– Теперь он наш общий. Их надо тысячи. Сложная токарная работа.
– Не такая она и сложная, можно ещё упростить, только кто будет делать? Наши полки и реморганы не потянут, и металла надо тонны.
– Дело государственное: подключат заводы. К утру мне на стол чертежи, схемы, рисунки, что угодно. Выберем вариант, – подвёл итоги собрания Ивашкин.
Утром был карандашный набросок цилиндрической болванки с приваренным кольцом, за которое должен крепиться парашют, заполненный песком, бором или свинцом. На заводах эту конструкцию ещё упростили, но не на много, а через несколько часов на военный аэродром Чернигова маленький грузовичок привёз первую партию горячих ещё крючьев. Примерили, испытали, годится.
Сел Ан-12, сполз с полосы и у одной из рулёжек сгрузил гору парашютов. Самолёт заполз на полосу и улетел, натужно взвыв моторами, а у холма остался маленького росточка генерал из десантных войск. Он, как бессменный часовой, всегда оставался при своих парашютах. Посмотришь туда днём, вечером, в ясную погоду, в дождь – он всегда рядом с холмом из парашютов маленькой вешкой торчит. Подъезжают «Уралы», загружаются парашютами и уходят за границу аэродрома, а маленький генерал, отметив что-то в блокноте, остаётся на своём посту в ожидании нового рейса самолёта и грузовиков. Чем он питается, где спит, когда отдыхает – никто не знал, – как ни посмотришь в ту сторону, то увидишь зелёный холм и рядом маленького стойкого солдатика-генерала.
Вокруг Чернобыля были разбросаны вертолёты, и я по долгу своей службы был в ответе за всё, что было связано с вертолётами и полётами. Однажды, недалеко от станции, где был какой-то временный штаб руководства, ко мне подошёл командир вертолёта Ми-24рхр (специальный вертолёт радиационной и химической разведки) в весьма возбуждённом состоянии и обратился как к последнему звену, которое может чем-то помочь.
– Товарищ полковник, скажите хоть вы им, что так нельзя работать! Мы сегодня только пять раз пролетали над реактором. Как такси нас используют! Мы понимаем, что нужны данные, но так определитесь, что нужно и соберите их в одном вылете, передайте другим специалистам, соберите всех в одну кучу. А они, не успеешь сесть, как бегут уже и требуют лететь опять. Мы говорим, что были только там, возьмите сведения у тех, что только что прилетели, они и слушать не хотят. Мы за один день получили больше пятидесяти рентген каждый! Вертолёт наш только по названию соответствует, а защиты экипажа никакой, он, как сито!
– Боюсь, что ничем помочь вам не смогу, меня, как и вас, не поймут, сочтут за труса, или ещё что пришьют. Но я на совещании обязательно об этом скажу Ивашкину, пусть он там наведёт порядок.
– Ивашкин? Да его там пинают, как хотят! Мне один из тех, что мы возили, сказал, что Ивашкина отчитывал какой-то там член как напроказившего двоешника, а он только мямлил что-то в ответ.
С защитой экипажей, действительно, был непорядок. Вертолёт во время пролёта над реактором прошивался лучами насквозь, и то снаряжение, что было у каждого члена экипажа, защищало их не больше, чем марлевая накидка от холода. А выброс был адский! Я несколько раз пролетал над реактором и видел, как стрелка бортового дозиметра ударялась об ограничитель справа на шкале, зашкаливала, как говорят авиаторы. Относительное спасение нашли сами экипажи, когда на полигон подвезли листовой свинец. Тут уж каждый бросил себе на сиденье лист, да по бокам кое-где приспособили.
На полигоне было создано из «партизан» (призванных из запаса военнообязанных) несколько групп, они подсоединяли парашют к крюку на вертолёте и загружали в него мешки с песком и бором, закидывали свинцовые бруски. С последними сразу дело не пошло: бруски прорывали полотно парашюта и шмякались в пыль среди человеческого муравейника. Бог милостив: никого не пришибли! Потом кто-то из «партизан» предложил обрезать купол, а на стропы привязывать слитки. Это снизило, но не исключило, число падений увесистых болванок.
Дни стояли жаркие, пот заливал лицо, разъедал кожу, скапливался в респираторах, дышать было трудно, потому и висели они у многих под подбородком, как у лошади торба с овсом. И вообще, было заметно у многих пренебрежение элементарными способами защиты; люди не видели губительных лучей и не боялись их, тем более что на здоровье жаловаться пока грех, оно, кажется, нисколько не ухудшилось. Чешется кожа, хрипит горло, побаливает голова, – разве этого раньше ни у кого не бывало? Ерунда всё это!
Воздух на полигоне переполнен озоном, он ощущается не только лёгкими, но и ноздри чувствуют его жёсткость. Пыль, поднятая винтами вертолётов, не оседает, она густым облаком окутала землю, копошащихся на ней людей, закрывает солнце и небо.
Через несколько дней закончился свинец в слитках, потом листовой, появился в мешочках по 10 килограммов – это свозили со складов и охотничьих магазинов дробь. Мне, охотнику, больно было смотреть, как тоннами она исчезает в прожорливом жерле новоиспечённого Молоха, но ничего не поделаешь. Ради спасения человечества чем не пожертвуешь!
Работали с рассвета до темна. Спали по три-четыре часа. В густых сумерках заруливали вертолёты на стоянки, их слегка обмывали солдаты химрасчётов водой (называлось это дезактивацией), техники и механики заправляли и готовили их к следующему дню. Спать ложились за полночь, вставали в четыре, завтрак, аэродром, полигон, реактор, радиоактивная зараза, – и так до бесконечности.
В комнате нас было четверо: трое нас из БВО и примкнувший к нам Чичков Олег, бывший наш, белорус, но потом уехал в ЗабВО за полковником, и вот, по-свойски, теперь живём вместе. Олег -- шебутной парень, таких часто называют директорами паники или ещё чем-то похожим, но он хороший парень. С ним там случился маленький конфуз: из вертолёта, на котором должен был лететь Олег, выскочил борттехник-грузин (вертолёт принадлежал ЗакВО), зашвырнул в поле свой шлемофон и с напором заявил:
– Нэ полэчу з вашим Чичиковым! Вклучи-выклучи! Сам нэ знаэт, чего хочэт!
Со смехом и прибаутками уладили этот инцидент, правда за Олегом закрепилась после этого его новая историческая фамилия – Чичиков.
Нас всех одинаково ночью бил озноб, боролись с ним мы просто: полстакана спирта, чуть воды, пучок зелёного лука, обмакнутого в крупную соль, корка чёрного хлеба и под одеяло. Озноб оставлял нас до следующей ночи.
Что ценно было – нам никто не мешал работать. Не было шифровок, запрещающих летать каждый день и помногу, мы могли снимать с одного вертолёта агрегаты и ставить их на другой, вертолёты взлетали и садились в скопище народа, в облаке непроглядной пыли. К нам никто не прилетал и не приезжал не только из Москвы, но и из округов. Стали появляться позже, когда реактор пыхтел под коркой из свинца, песка и бора, и не выбрасывал в воздух клубы заразы. Нужно отдать должное – вели себя, приезжающие с опозданием начальники, тактично, обходились малыми замечаниями, упрекали кое-в чём, в силу привычки, и улетали с чувством выполненного долга. Однажды привезли нам чертежи на ватмане. Мой старый товарищ и сокурсник по Иркутскому и Киевскому училищам, теперь киевлянин, полковник Авенир Никонов, наморщив лоб, долго всматривался в чертежи, а потом изрёк:
– Это вы привезли по ошибки выкройки какой-то швейной мастерской.
– Ошибки не может быть, – с гонором заявил курьер. – Да, это выкройки, но не для портных, а для вас. Вы должны по ним рассчитать количество листового свинца и срочно заказать его установленным порядком, а потом раскроить и оборудовать вертолёты, принимающие участие в ликвидации последствий аварии на АЭС!
– Как длинно и бестолково, – закусил удила Авенир. – Можете повторить ещё раз? Ни хрена не понял. Какие выкройки, если наши вертолёты уже в свинце, как ящерицы в панцире? Поздно там проснулись. Или это на будущее?
Хорошо запомнился день 9 мая. Решили чуть пораньше закончить работу, помыться в баньке, да принять перед сном боевых сто граммов за Победу. В 10 часов вечера мы с Масловым были уже в комнате, копались в сумках, отыскивая, что почище из белья, как вдруг влетел Олег, глаза выпучены, они и так у него не маленькие, а тут по плошке.
– Всё! Конец! Реактор взорвался! Это конец!
Нас с Масловым как обухом огрели по голове. Мы застыли с ненужными нам уже тряпками в руках. Это сообщение не было для нас такой уж неожиданностью, и раньше ходили слухи, что бухтит и клокочет силушка под коркой, и что должна когда-то вырваться она наружу. Но как-то всё сходило, и мы успокаивались. И вот оно пришло неожиданно, так долго нами ожидаемое. Не успели даже помыться, сменить бельё, что было бы кстати, теперь-то мало вероятно, что нам повезёт и мы выкрутимся в очередной раз.
По тревоге уехали на аэродром, выпустили на разведку Ми-8. Ждём с физиономиями обречённых. Минуты кажутся вечностью, только надежд никаких. Из динамика слышится радиообмен. Пока ничего нельзя понять, всё в оранжевом облаке. Это прорвались газы из реактора, подняли пыль, и в свете прожекторов выглядит, как взрыв. Всё нормально! Ну, что ж, поживём ещё, потопчем матушку-землицу! Баньку проехали, но от боевых ста не откажемся!
Работы с вылетами поубавилось, и мы стали думать, как избавить вертолёты от загрязнения. Большой фон давали двигатели, они засасывали радиоактивную пыль внутрь, забивали ею пористые вставки корпусов турбин и компрессоров, и «выманить» их оттуда ничем нельзя было. Впрыскивали при работающих двигателях в заборники воду, спирт. Результат нулевой. Попробовали заменить воду песком; получается что-то, но до допустимого уровня, даже для военного времени, далеко. Мы работаем вместе с группой инженеров НИИЭРАТ, они делают науку, мы им помогаем. Графики, таблицы, выводы и предложения нужны сейчас, могут пригодиться и в последующем – оборони, Бог, от этого!
Решили как-то во время таких исследований купить воды и ещё чего-нибудь съестного в ближайшем селе – там был магазинчик. Поехали на уазике с открытым тентом. Никонов не стал снимать с себя чулки и прорезиненный плащ, под его подбородком болтается респиратор. Остановились у магазина, и тут же, как в сказке, около нас выросла толпа. Люди косо поглядывали на большеносого молчаливого Никонова, очевидно, принимая его за американского специалиста по атомной энергетике, а нас засыпали вопросами: что случилось, чего ждать ещё, можно ли пить молоко, есть ягоды, косить траву, что будет с нами дальше? Мы в свою очередь поинтересовались, был ли у них в деревне кто-нибудь, из района хотя бы, может быть, по радио или телевизору сообщали что-либо нужное и полезное? Никого не было, никто ничего не слышал. Мы, что знали из науки об оружии массового поражения, обо всём, что могло им пригодиться, поведали, посоветовали чаще мыть руки и тело, закрыть окна и форточки, отправить куда-нибудь подальше из этих мест женщин и детей…
С питанием, организацией питания, и у нас не было порядка. Врач на совещании говорит: «Личный состав кормить на аэродроме нельзя, там кругом радиация! Надо возить всех в столовую». Тыловик: «Это же мне надо всех мыть, переодевать, потом уже кормить». Ивашкин: «На это уйдёт уйма дорогого времени. Не годиться!» И в течение дня каждый питался, чем мог: кто-то грыз припасённые корку или пряник, кто-то пил молоко или кефир, у кого-то появлялся шматок сала.
Насколько много было проглочено нами заразы, узнали мы, когда через полгода хотели передать Ростовскому заводу для первого ремонта вертолёт Ми-26. Его долго мыли и чистили всем полком, всеми имеющимися порошками и смесями, и, тем не менее, завод не принял его, заставили перелететь на военный аэродром, чтобы не загрязнять заводской, и там группа специалистов под моим руководством тёрла и мыла его ещё неделю. Приняли. Со скрипом, оговорками, но приняли. Только никто из рабочих завода не подошёл к нему ближе пушечного выстрела. Профсоюз поставил условия дирекции, по которым каждого рабочего, согласившегося поработать на этом вертолёте, считать чуть ли не героем, осыпать деньгами и почестями, соответственно. Дирекция не приняла этих условий, и вертолёт, как и все остальные в полках, сгнил на отведённом могильнике.
В первый год, да и в последующие, многие участники этой эпопеи, их называют ещё «ликвидаторами», ушли в мир иной или стали инвалидами. На примере одного полка, где больше всего молодых офицеров, было заметно, как подкосил людей Чернобыль. Из розовощёких крепышей они превратились в бледных, одутловатых, уставших людей.
Почти всем «ликвидаторам» дали льготы по статье 19 Закона Республики Беларусь, но Президент усмотрел в этом посягательство на народное добро и единолично их отменил. Говорят, против этого выпада был Конституционный Суд, и Парламент, вроде, тоже что-то сказал против, но... И нередко можно было увидеть, как крепкие, упитанные ребята выпихивают из троллейбусов и электричек бывших своих героев, спасших половину земного шара от гибели, за то, что они позволили себе не заплатить за проезд, пользуясь этим правом по Закону.
Мои личные заслуги оценены по достоинству, я награждён орденом «За службу Родине в вооружённых силах СССР» третьей степени. Если бы и обошли с наградой, я бы и тогда не был в обиде, я ведь не за ордена и медали служил.
Аварии и катастрофы и здесь не исключение, их можно частично предупредить, но исключить мы не в силах. Птицы рождены для полёта, и те гибнут, встретившись с разными обстоятельствами, ставшими для них роковыми. Бьются они о провода высоковольток, бьются о самолёты и вертолёты, погибают от острых когтей хищников, гибнут и хищники, не рассчитав свои силы и возможности.
Разбивается маленький тихоходный самолётишка Ан-14, «Пчёлка», и он уносит жизни нескольких человек, среди них знакомого мне ещё по Германии командира дивизии. Симпатичный, вежливый, воспитанный офицер и командир, ему бы жить и жить, командовать бы корпусом, армией, ВВС страны, а он так нелепо погиб. Какая-то сволочь, на совести которой десятки загубленных жизней, живёт, адвокаты и прочие умники находят оправдания его преступлениям, обвиняя при этом всех и всё, только не преступника, и плодятся эти преступники, как грибы в дождь. А цвет нации, достойные люди её, гибнут, гибнут во имя долга, во имя чести страны, и часто остаётся это не замеченным.
Как-то в Боровухе, где сидел наш вертолётный полк, представили мне паренька, который просился на должность бортового техника. Внешне и поведением он мне сразу понравился. Высокий, симпатичный, спортивный, взгляд твёрдый, уверенный. Служил в полку ВДВ в этом же гарнизоне. Закончив службу, ушёл в гражданскую авиацию с одной мыслью, никогда больше не связываться с армией. Продержался в таком положении полгода и понял, что без армии не может. Всё не так, как надо на этой гражданке. Я помог ему, и он стал, как хотел, бортовым техником на боевом вертолёте Ми-24. Бывая в этом полку, я всегда интересовался службой моего протеже. И однажды, не прошло и года, как мне сообщили, что он погиб в Афганистане в первые же дни своего там пребывания. Для меня это было ударом, я, понимая умом, что моей вины в его смерти нет, и всё же считал себя виноватым. Если б мог я предугадать исход нашей беседы, никогда бы он не получил моей поддержки, более того, я бы сделал всё возможное, чтобы его желание так и осталось желанием.
В первый же вылет погиб там и штурман этого полка, скромный до застенчивости тридцатилетний майор. Очень жаль их всех, не ко времени ушедших, очень…
Служба становится мне в тягость, и я принимаю твёрдое решение уйти в запас, как только придёт срок. Живу надеждами изменить в корне образ своей жизни. Буду чаще ходить в театры, запишусь в центральную библиотеку, познакомлюсь с издательствами и редакциями журналов, у меня много написанного, ещё больше предстоит написать, обработав многочисленные записки, заметки, их у меня стопы. Займусь охотой и рыбалкой, времени-то будет девать некуда. Куплю мольберт, кисти, краски, вспомню своё детское увлечение, помнится, я даже хотел поступать в художественное училище. Короче говоря, начну жизнь сначала.
Пришло это время. Новый мой начальник (земляк ушёл на пенсию) попытался отговорить меня от этого «поступка», предложил даже вышестоящую должность, но решение моё было окончательным.
Мой последний офицерский отпуск. Я еду к отцу в Сибирь. Как хорошо там сейчас, в разгаре зима, и самое главное, спешить никуда не надо. Избушка в снегу, серебряный месяц, вьюга ночами, снег по пояс, лыжи, ружьё, лес – что может быть лучше этого!
Перед Красноярском узнаю, что поезд на моей станции не останавливается, прислуга поезда пожимает плечами, удивляется, почему мне продали в Москве такой билет. Да, раньше в этих Заларях скорые останавливались, только когда это было. Иду к машинисту. Конечно, я бы остановился, говорит он, выслушав меня, да только я меняюсь раньше; подойди, советует, после смены, может, согласится новый. Согласился, добрый человек, чем удивил и напугал станционное начальство Заларей. Оно высыпало на пути встречать нагрянувшее внезапно, а значит, с дурными намерениями, начальство, а тут … идёт с чемоданчиком в руках, то растворяясь то проявляясь в утреннем тумане, человек, совсем не похожий на злого инспектора.
Перестройка и «демократы» сделали своё чёрное дело, и в маленьком сибирском районе перестал ходить рейсовый автобус, не работает почта в селе отца. Не доехать, не позвонить. Хуже стало, чем было во время войны, там хоть почта работала и престарелый инвалид или девчушка в больших не по росту сапогах регулярно разносили по избам армейские треугольники желанных писем и страшные извещения о геройской смерти или отца, или сына, или брата... На околице села я долго ждал попутки, вспоминалась юность, когда так же один или с друзьями ловил попутку, чтобы добраться до соседнего села или района, и вот опять вернулось то время…Ждать пришлось долго. Подкатил «Москвичек», хозяин наотрез отказывался подбросить меня до Холмогоев, потому что это лишних пять вёрст. Я сказал, что не просто так он меня повезёт, что я заплачу. Согласился. По пути разговорились, оказалось, что он хорошо знает моего отца, братьев, а по линии мужа сестры так и роднёй мне приходится. Только это не сказалось при расчёте – он взял с меня десятикратную стоимость проезда. Как тут было не вспомнить поговорку: «Сват сватом, брат братом, а денежки любят счёт!»
С отцом мы не виделись года три-четыре. Изменился старик. Ссутулился. Живёт один вот уже четырнадцать лет. После смерти мамы сёстры мои хотели, чтобы отец обзавёлся новой женой, были у них на примете такие же одиночки, только я был против, хотя не настаивал на этом. Мне дорога была память моей мамы, и я считал предательством видеть в её доме, на её месте другую женщину. Да и было тогда отцу шестьдесят шесть лет, критический не только для женитьбы, но и для жизни возраст. Сказал же ему, что он волен поступать, как посчитает нужным. Он остался один. Считаю, что правильно поступил. Мне известны случаи, когда, похоронившие жену или мужа, тут же обзаводились другими, объясняя свой поступок вескими причинами, но среди которых не было долга перед памятью человека, с кем прошла жизнь. Стёр человек эту память, как мел с доски. Сплошной прагматизм. Нет, прав был мой отец, оставшись одиноким до конца своих дней. Может быть, поэтому и мы, дети его, относились к нему нежно и бережно, хотя для упрёка, что ты мог бы быть и лучшим сыном, всегда находилось место.
Выпили по чарке, посудачили про житьё-бытьё…Отец пожаловался на боли в желудке. Я попытался успокоить его. У меня тоже такое бывает, сказал я, а мне ведь не восемьдесят; не обращай на это внимание, твой гастрит и успокоится, сообразив, что напрасно старается. Но это был уже не гастрит. Об этом я узнал, вернувшись в Минск, а через полтора года не стало и отца.
За забором у отца две машины напиленных дров. Вот уж удача! Намахаюсь топориком от души! Я запретил отцу брать топор, чтобы он не испортил мне отдых. Активный, разумеется. Другого я не приемлю.
На другое же утро я убежал в лес. Прошёлся по знакомым местам. Что-то уже изменилось. Заросли травой и кустарниками поля, провалились крыши летников, видна бесхозяйственность во всём, а отсюда и запустение.
«Ничего, – успокаивал я себя, глядя на полуразвалившиеся постройки, – скоро пройдёт время хаоса. Из этой круговерти, где всё смешалось, на поверхность выберется лидер, настоящий, а не бутафорный, кому небезразлична судьба государства, судьба народа, и народ, ещё не потерявший надежды на справедливость, поддержит его. Справедливость, как в сказке, восторжествует. Будут проведены, так нужные народу, реформы в его государстве, раз и навсегда покончат с единовластием зажиревшей партии, обленившейся настолько, что возразить бестолковым горлопанам не может. По-настоящему народ станет хозяином своей страны, всё расставит по своим местам, воздаст всем по их заслугам, и всё будет, как надо, как должно быть!»
И зверьё исчезло, следов и тех нет. За целый день увидел далеко-далеко на поле мышкующую лисицу. Подманить её, скрасть – бесполезное занятие. Вдобавок ко всему блуданул. Пригорок, за которым по моим расчётам должно быть моё село, оказался не тем. И другой, похожий на мой, очень уж далеко от меня и непривычно смотрится на своём месте. Если даже это он, то почему в противоположной стороне? К концу дня мгла стала сгущаться и мороз покрепчал. Я стал вспоминать, какие деревни окружают моё село и как далеки они от него. Пятнадцать-двадцать вёрст. Многовато! Есть спички и больше ничего. Не поддаваться панике – главное сейчас…Хоть бы на какую дорогу выйти, а то везде ровный, саванно-чистый снег.
Вышел в густые уже сумерки на противоположный край своей деревни, к татарскому кладбищу, вспугнув с могил стайку тетеревов.
Отец ждал меня за воротами. Лицо его было тревожно, он не на шутку испугался за меня: потеряться в тридцати пятиградусный мороз в незнакомой тайге – это тебе не фунт изюма съесть. Но самое ужасное было то, что отец переколол половину дров, перевёз их на санках во двор и сложил в поленницу!
– Ты зачем это сделал? Я тебе что говорил? – накинулся я на него.
– Да делать было нечего, я вот и…Зачем тебе? Отдыхай, коль приехал…
Так мы с ним и жили месяц. Кухню он свалил на меня, себе оставил баню и стирку. Отжимать и развешивать простыни на проволоке помогал ему тоже я, и колом смёрзшееся бельё сносил в избу тоже я.
Поужинав, мы укладывались на кровати, стоявшие вдоль двух стен, и, глядя на картинки в телевизоре, разговаривали. Ему было что рассказать: жизнь его была непростой. В десять лет сирота, издевательства примака, женитьба в семнадцать лет, смерть первой дочери, первого сына, каторжные работы… Война. Дошёл до Кёнигсберга, уцелел. Послевоенная жизнь в тяжёлое для страны время. Безденежье, а дети плодятся и растут, их надо кормить, одевать, учить…Непомерные налоги и налоговые инспектора, сытые и наглые. Многому в жизни отца я был свидетель, что-то забыл, а что-то не вытравить из памяти никакими сладкими картинками. Проходили годы и мы, дети, разлетались, разбегались, возвращались на миг, видели родителей каждый раз иными, но всегда милыми, добрыми, нужными. Вот и они уже не бедствуют, и даже какой-то рубль сэкономили и положили на книжку, а мне почему-то вспоминается то время, когда пайку хлеба, вмещавшуюся на моей детской ладони (я бегал получать её), густо утыканную остяками, отец делил не по справедливости, а по своим каким-то меркам. И получалось так, что он, здоровый мужик, работающий от темна до темна, обходился без этого хлеба, ну, может быть, какие-то крохи ему перепадали, а всё доставалось нам с сестрой. Лиза свой хлеб смаковала, а я проглатывал сразу и смотрел с неистребимой жадностью на чужой кусочек. Не забывается его выгоревшая, с огромной тёмной заплатой на плечах, рубаха и крепко поношенные кирзовые сапоги. По уставшим сапогам, обвисшим, притулившимся к стене у порога, можно было судить, как не прост был день их хозяина, как много ими исхожено в жару и в грязь. Не был мой отец помазанником Божиим, а за что ему была уготована такая жизнь, мне не понять. Бывал временами он крут, так крут, что мог натворить бед. Мой двоюродный братишка Володька ездил с ним на лесозаготовки, чтобы хоть малость денег заработать; отец опекал его, учил работать пилой и топором, учил жизни, ведь Володька был старшим мужиком (15 лет) в большой семье, отец его погиб на войне. Жили они в одном бараке с такими же деревенскими мужиками и подростками, жили тихо, мирно, трудно и незащищённо. И вот как-то к ним забрели блатяги с финками, стали выпендриваться, выворачивать содержимое мешков, фанерных ящичков, никто им не мог возразить. Вошедшего моего отца они тоже в счёт не взяли и напрасно, потому что он с раздутыми ноздрями, с топором в руках уже стоял у двери, дав понять блатягам, что живыми они отсюда не выйдут, если не вернут награбленное. Вернули и забыли дорогу в этот барак раз и навсегда. Мне об этом рассказал Володька много лет спустя, и я ещё раз посмотрел на отца другими глазами, и изредка теперь задаю себе вопрос: а смог бы я поступить, как мой отец? И ответы не всегда одинаковые. Чаще – да! Реже – нет. Оправдание второму – надо уметь каждому защищать себя, свои убеждения, свои права.
Был у меня похожий случай в Алма-Ате. Возвращался я поздней ночью домой, и вот на одной из безлюдных улиц увидел, как с дикими воплями толпа бежит за одиноким человеком. Она окружила его, он, как загнанный зверёк, ждал расправы. Не задумываясь, я кинулся в толпу, закрыл спиной паренька, по внешнему виду смахивающего на классического студента, я был уверен, что мои погоны охладят пыл, остановят ватагу, состоящую из одних молодых казахов, но не тут-то было. Кольцо вокруг меня сжималось. Мои требования, отойти от меня на два шага, не были услышаны. Не знаю, чем бы всё это закончилось, мне потом рассказали, что примерно в такой же ситуации был убит подполковник – пехотинец, если бы не помощь, уже мне, со стороны. Высокий, физически крепкий парень, ворвался в толпу и раскидал, страшно возмущаясь, всех по сторонам. Под шумок сбежал и студент, оставив нас двоих против ощерившейся толпы. Посылая проклятия хулиганам, мой спаситель громко мычал и тряс кулаками. Он был нем, но не трус, и жизнь нужна была ему нисколько не меньше, чем студенту. Такая уж у этого человека закваска. Орава любителей почесать кулаки, под шумок сунуть в бок нож оставила нас не сразу и без удовольствия. Мне было чрезвычайно приятно пожать руку человеку, кого природа щедро наградила чувством долга не оставлять другого в беде, настоящей храбростью.
Год я не работал, приводил в порядок свои записи. Вырисовывался роман и книга рассказов. Жилось трудно, из бюджета ушла половина дохода. Надеюсь поправить дела изданием книг, которые будут приняты на ура, потому что они, как мне кажется, жизненны, хорошим языком написаны, в них отображены события без лакировки и прикрас. Я шлю отрывки, выборки из романа, рассказы в издательства и «толстые» журналы, ответ литературных консультантов прост и краток: «Нас не заинтересовало Ваше произведение, у нас из известных и маститых очередь на несколько лет вперёд», и что-то ещё в этом роде. Я упорно писал и рассылал, и получал в ответ: «не заинтересовало». Несколько раз терял терпение, зашвыривал написанное далеко в стол или в старый портфель, изрядно уже заполненный бумагами. Потом проходило время и я опять, как каторжник, брался за своё неблагодарное занятие, чтобы услышать или увидеть: «нас не заинтересовало»…А редактор альманаха «Сибирь», Иркутск, моя родина, Китайский Станислав, «успокоил» меня, он сказал, когда я в очередной раз позвонил ему в редакцию:
– Что ты так беспокоишься? Ты должен знать, что настоящих писателей открывают после их смерти. Утешься!
Забрёл я и в «Неман». Нехотя, с гримасой неотвратимой досады, взяли мою толстую тетрадь, исписанную от корки до корки, и тут же, небрежно, забросили в кучу пыльных бумаг на подоконнике -- через месяц позвоните. Звоню. Не читали ещё, позвоните через месяц. Это длилось год. А через год сказали, что такое они не печатают, и вообще никого со стороны они не печатают. На мой вопрос: где же печатать свои произведения начинающим, кто со стороны, они только пожимали плечами. Мои слова, что Валентин Распутин, в общем-то, положительно отозвался о моих рассказах, их удивили, а, прочитав письмо, которое было при мне, уже по-другому смотрели на меня, но тетрадь не попросили обратно…
И все же я нашёл людей, которым были интересны мои повести и рассказы. Их сам Бог мне послал за все мои творческие страдания.
В 2003 году принят в Союз писателей России, в 2007 году – в Союз писателей Беларуси. Работал специальным корреспондентом газеты «Охотник и рыболов», это мне необходимо было для того, чтобы хоть что-то сделать полезное для моих коллег-охотников, права которых ущемляются повсеместно.
Не могу забыть, хоть и прошло уже более тридцати лет, старика-киргиза. Я приехал во Фрунзе, чтобы перевезти к себе в Минск, ставшую вдовой, тёщу. Около рынка, куда я прибежал за арбузом, выкроив кусочек времени между упаковкой коробок, мне встретился этот старик. Он шёл ко мне, даже спешил, опираясь о большую палку, и не спускал с меня глаз. Я остановился в ожидании. Поприветствовав меня по своему обычаю, он сказал: «Ты болшой человек!» Я ничего не понимал: спешить, ковыляя с трудом, чтобы сказать мне эти слова, в общем ничего для меня не значащие? «Ты болшой человек!» -- повторил более настойчиво старец. Я посмотрел на себя со стороны и увидел: помятые штаны, серые от пыли ботинки, рубашка с пятнами пота, уставшее, почти измождённое в мытарствах, лицо. «Что во мне мог такое увидеть этот старец, что отличает от других, в таких же помятых штанах и пыльных ботинках?» -- подумал я тогда, не перестаю думать и сейчас. Скажи мне это не старец, а цыганка, и вопрос бы не мучил меня… С упорством и наивностью Фанфана-Тюльпана жду озарения и своего величия до сего дня…Пока, увы! Нет ни озарения, как нет и величия. Подождём, нам не к спеху! Годом раньше, столетием позже – так ли уж это важно!
С цыганкой у меня тоже была интересная история. Будучи в отпуске в Армавире, я ушёл из душной квартиры в сквер, сел на скамеечке под деревом, и стал рассматривать редких прохожих, стараясь угадать их настоящее и будущее… Что уж такого я им тогда нагадал, сейчас не вспомню и под дулом пистолета, но мне это занятие оракула было интересно. И вот на тропинке показалась цыганка с ребёнком лет четырёх. Поровнявшись со мной, они остановились. Я улыбнулся, предугадывая действия цыганки, и не ошибся.
- Дорогой, дай тебе погадаю! Вижу, у тебя не всё спокойно на душе…
- Скажи мне лучше, кому сейчас легко на душе? – спросил я её. Мои слова сбили её с толку. Поразмыслив, она сказала:
- Дай на мороженое сыну.
Я дал рубль. На пять мороженых. Это подкупило цыганку. Она присела рядом, и скоро многое из её жизни не было для меня секретом. Я узнал, что и у цыган не всё так гладко и красиво складывается в жизни. Муж её бьёт, гуляет с молодой. Она её таскала за волосы, и всё равно он ходит к ней. Деньги все забирает, детей нечем кормить. Ходят голодные и раздетые. Глянув на сынишку, я увидел очередное обездоленное существо. Отдал им последние три рубля и вернулся, в душную квартиру, обойдя стороной пивной бар.
Вот и закончилось, в основном, моё повествование, а всё кажется, что чего-то очень важного я не сказал. Но, наверное, оно не такое важное, если упустил, и не стоит об этом сожалеть..
Теперь ставшими долгими и бессонными ночами я вспоминаю свою родину, свою Сибирь, её белые заснеженные крыши избушек, сизые столбы дыма из труб, и рогатый блестящий месяц на звёздном небе…Он там совсем другой.
Давным-давно, как с потолка взял, написал, а теперь читаю, и мне кажется: а ведь это когда-то сбудется.
Пройдут года, как страшный сон,
В свою Сибирь вернусь,
Схожу к могилам на поклон,
И низко-низко поклонюсь.
Прости, отец, ты мудрым был,
И ты меня поймёшь,
Нельзя всю жизнь, как жизнь кобыл,
Измерить на овёс и грош.
Простит старушка-мать,
Её такая доля: любить детей, за них страдать,
Не зная слабости, покоя.
Смолистый крест из лиственницы старой
Поставят пусть и мне,
И выжгут строчкою корявой
«Покоицца раб Божий во Христе».
Не будет славословья–что ж,
Речей крестьяне не выносят,
Неслаженный оркестр рассеит дрожь,
На крышку гроба комья бросят.
Утрут сухие лица
Старухи, старики
И побредут кормиться
В домишко у реки.
Овечье стадо съест венок,
Что сердобольный друг возложит,
О крест свинья почешет бок,
На свежий холм телок наложит.
И так забвенью предадут,
Прах разлетится по бурьяну,
Штаны с заплатой отдадут
Придурку деревенскому Ивану.
Не знаю, что там зацветёт
Весною на могиле,
Скорей всего, что прорастёт
Ненужный горький куст полыни…
Мир таков, что всему можно удивляться, но можно и ничему не удивляться – то и другое будет справедливо и объяснимо. Человек в этом мире -- всего лишь пылинка, но и маленькая пылинка – частица огромного мира, может влиять, и влияет, на всё нас окружающее. Все мы в этом мире, и в том, – одно целое. Наверное, необходимое.
Война оставила глубокий след в моей памяти. Иначе и не могло быть. Будучи курсантами военного училища, съехавшимися со всего Советского Союза, мы постоянно обращались к нашей военной жизни. Дети Белоруссии, Украины, западной России вспоминали оккупацию, партизанскую жизнь с её боевыми и трагическими событиями. Дети Средней Азии вспоминали, как много трудились на полях. Было что сказать и нам, сибирякам. Мы, при том, что жили в холоде и голоде, также много работали, не скуля о невзгодах, а даже весело, с огоньком, с шутками.
Прошли годы, а то время, как на ладони. Всё видно, всё понятно, всё объяснимо. И встречи наши, детей войны, наполнены светом и радостью, несмотря на то, что годы… Ах, эти годы!
Виталий Кирпиченко
|